Солнечным утром 3 июля 1969 года я приехал в Новосибирск к бабушке. Сколько мне предстояло у неё гостить, никто не знал. Мама осталась в украинском городке Каланчак – завершать бракоразводный процесс, определяться со своим, а значит, и с моим будущим. Пока же суд да дело, я потихоньку осваивался на земле сибирской, которая, надо сказать, встретила меня не очень-то и гостеприимно.
Ребятишки во дворе дома номер 3 по улице Челюскинцев буквально лопались от смеха, когда я начинал с ними говорить. Так был смешон для них мой суржик – язык, на котором говорят многие в Малороссии. Я вежливо здоровался со всеми, деловито представлялся – пацанов сгибало пополам. Держась за животы и хохоча, они продлевали себе неожиданный ништяк:
– Хохол, хохол!.. Скажи, а как там по-вашему…
Стараясь говорить правильно, я чеканил слова чуть ли не по слогам. От этого всеобщее счастье вокруг становилось безбрежным.
В слезах я прибегал домой и, уткнувшись лицом в бабушкин халат, вопрошал у неё горько:
– Бабуля, ну почему меня хлопцы хохлом дразнят?!
Бабушка гладила мою белобрысую голову, успокаивала и объясняла, что и как мне надо делать. Рецепт был прост – сейчас пока нужно меньше говорить, а больше слушать, как говорят вокруг, и запоминать это.
Через две-три недели жизнь наладилась. Я уже довольно прилично изъяснялся на русском, и ребятня во дворе стала забывать, что я – вроде бы хохол. Быстро выветривался из моей короткой тогда памяти и суржик – новая среда, другой язык.
Пролетело несколько беззаботных месяцев.
А потом наступил Новый, 1970-й год и был новогодний утренник для детей новосибирских партийных боссов, куда я попал благодаря протекции родного дядьки, крутившего тогда баранку обкомовского «членовоза».
К Деду Морозу, который – то ли от усталости, то ли от чего другого – откровенно дремал под ёлочкой, выходила карнавальная детвора. Снежинки, зайчики, лисички и медвежата читали стихи, пели песни, танцевали. Затем радостные детки бежали к родителям, прижимая к себе игрушку, выловленную Снегурочкой в мешке у Деда.
Мне тоже хотелось игрушку. Я тоже знал стихи и песен немало мог спеть. А ещё в детском саду мы танцевали летку-еньку, аппликации делали разные и из пластилина лепили много чего. Там, в украинском Каланчаке…
Я смело вышел к ёлке. На немолодом лице внучки Деда Мороза, пытаясь воспроизвести улыбку, потянулись неровно накрашенные губы:
– А ты что расскажешь нам, мальчик?
– Стих, – бойко ответил мальчик.
– Про кого стих? – старалась Снегурочка за двоих.
– Про бабу, – удовлетворил я любопытство.
По рядам партийных родителей прошелестел еле уловимый бриз: «Товарищи! Чей ребёнок?!». Сигнал «Внимание! Тревога!» незримо повис над верхушкой сибирской красавицы-ели. Почувствовав состояние родителей, смолкли и вышколенные обкомовские дети.
– Про кого?! – проснулся и закашлял Дед Мороз.
– Про бабу, – спокойно поведал я хозяину зимы.
По наступившей тишине, смущённым переглядываниям Деда, внучки и других взрослых, я понял – что-то тут не так, и даже предположил – наверное, сольные выступления закончились. Сейчас все дружно пустятся в хоровод.
Подарок уплывал из рук.
Я демонстративно набрал в лёгкие воздух. Дед Мороз тихо поинтересовался:
– А это новогодний стих-то?
Утвердительно кивнув, на выдохе я озвучил название произведения. Громко, как учили:
– «Про бабу»!
Аудитория молча смотрела на меня. Такое внимание, конечно, льстило и ещё больше воодушевляло перед исполнением.
Вновь наполнив лёгкие, на едином дыхании я лаконично выдал:
Стоит баба снегова —
Здоровенна голова!
Поглядает баба скосу:
Кто украл у нэи носу?!
Стишок этот незатейливый я выучил к прошлогоднему новогоднему утреннику в детском саду в Каланчаке. Мама нашла его в книжке-раскраске. На одной страничке там стоял грустный снеговик без носа, а в углу другой – оглядываясь на пострадавшего, трусливо бежал заяц с морковкою в зубах.
После моего выступления под ёлкой повисла непродолжительная пауза, которую прервал высокопоставленный мужской голос:
– Во даёт, хохлёнок!..
И все сразу засмеялись, вдруг стало весело вокруг, зааплодировали все. Дед Мороз тоже смеялся, больно тыкал меня одной варежкой в живот, неприятно трепал по голове другой, и почти кричал, стараясь донести сквозь оживлённый гул:
– Молодец! Ай, молодец!..
У меня же настроение было испорчено – опять хохлом обозвали! Хохлёнком… Ну какой я им хохол?!
Дед Мороз засунул руку в мешок и вытащил мне в подарок игрушку – маленькую пластмассовую гитару. Было на ней всего четыре струны, которые имитировали натянутые на миниатюрные колки резинки-венгерки.
Словно знал Дед, что когда-нибудь возьму я в руки бас-гитару, и долгие годы буду зарабатывать этим инструментом себе на жизнь.
Обычная реакция людей, узнавших, что я родился в Магадане:
– Ух, ты! Это же на краю земли!..
Ни фи-га, дамы и господа, до самого края ещё далеко!
В начале августа 1980 года археологическая экспедиция, в состав которой я входил, вылетела на «Ту-154» из Магадана в Анадырь. Потом тряслись до посёлка Лаврентия в стареньком «Ил-14», где мы сидели на простых деревянных лавках, расположенных вдоль бортов самолёта. Этот незамысловатый интерьер мне был хорошо знаком по фильмам про наших разведчиков, которых забрасывают в тыл врага, или картинам про их шпионов, которые десантируются на нашу территорию.
Незадолго до посадки в Лаврентия пилот-ас раскрасил наш будничный полёт яркими впечатлениями. Он так лихо закладывал машину на бок, что один ряд пассажиров чуть ли не вертикально зависал над другим, сидящим напротив. Кто-то, не удержавшись за скамейку, летел вниз и прилипал к иллюминатору, где прямо под ним, казалось, совсем рядом, раскинулась разноцветная тундра. Самолёт ненадолго принимал своё обычное положение и потом резко ложился на другое крыло. Вдавленные спинами в фюзеляж, мы тоскливо смотрели в противоположные иллюминаторы на бескрайнее вечное небо. С той стороны, не удержавшись на верхней скамье, прямо на меня скатилась симпатичная юная барышня в расстёгнутой жёлтой куртке. Я стал помогать ей принять более удобное положение, мы возились, невольно прижимались друг к другу, и что-то доселе непознанное, привлекательно упругое, удобно легло мне в ладошку. Но тогда всё это пронеслось мимо моего юношеского сознания, потому как оно – это самое сознание, было занято одной грустной мыслью: «На хрена я сюда полетел?!».