Земля дышала, нагретая дневным солнцем, исходя жаром.
Осязаемый воздух играл столбом мелких частиц на уровне пыльных сапог и с готовностью распадался от каждого нового порыва ветра или быстрого движения солдат на батарее. Ветер дул в спину, и дым от наших залпов на время закрыл поле нашего последнего боя. Вместо привычных запахов войны на позиции остро запахло горькой полынью и незнакомыми цветами, кажется, последние летние отголоски. Даже растения торопятся перед длинной зимой, ценя каждый день ранней осени. Я запрыгнул на темную от времени перевернутую бочку, вытер обильный пот на лице, размазывая черную копоть по выбритой коже, и сощурился от слепящего послеполуденного солнца. Достал из портсигара ароматную турецкую папиросу. Закурил.
С турецкой батареей покончено.
Как и не было ее.
Второй день нас преследовали по пятам. Не давая расслабиться и угрожая полной расправой и уничтожением – в плен турки брали только старших офицеров.
В первой волне погони, преследующей отступающий шеститысячный русский корпус[1], шли турецкие резервисты[2]. Самоуверенные и наглые пехотинцы раньше служили в турецкой армии и не знали, что наши новые пушки дальнобойнее турецких почти на версту.
Моя трехпушечная батарея, оставленная в арьергарде[3] прикрыть отход потрепанного корпуса, накрыла противника, когда они только начали разворачиваться в боевой порядок. Один картечный залп разогнал наступающую пехоту, и я всецело сосредоточился на уничтожении турецких пушек.
Сейчас главное – выиграть время, каждый час бесценен. Наши закрепятся на самой высокой горе, перекроют Шипкинский перевал, и без артиллерии их выковырять будет затруднительно. Конечно, в сорокатысячной турецкой Третьей армии найдутся еще орудия, но эти уже стрелять не будут. Уничтожены вчистую. Последний залп получился очень удачным и тянул на Георгиевскую медаль[4] для наводчика. Граната попала в повозку с огневым припасом. Громыхнуло громом, и в небо взметнулось огненное облако, слепя глаза. В секунду часть гранат взорвалась сразу, уничтожив всех, кто оказался в пятидесятиметровом смертельном диаметре. Остальные снаряды разлетелись в разные стороны, калеча и убивая и так мечущихся пехотинцев. Поднялась паника.
Для нас появилась короткая передышка. Теперь нужно продержаться как можно дольше, продать свою жизнь как можно дороже. Батарейцы понимали, что тяжелые пушки в горы не затащишь, но когда, расставляя орудия, увидели, как наших лошадей уводят вместе с уходящими силами, дружно закрестились, зашептали оборонительные молитвы.
– Шрапнельной гранатой, заряжай, трубка первая!
Первая – самая короткая, чистим пространство перед позицией батареи.
Через пороховой дым, окрашенный заходящим солнцем в разные оттенки красного, тяжело рассмотреть, куда стреляешь. Когда дым рассеивается, солнце слепит глаза, снова, промаргивая едкий пот, щурюсь и холодею, видя близкую опасность. Увлекся уничтожением чужой батареи, обрадовался удачным выстрелам и не заметил скрытый маневр противника: побежавшая было пехота внезапно оказалась гораздо ближе к нашему наскоро сделанному редуту. Турки наступали со стороны заходящего солнца, и я не сразу разглядел бунчуки пехоты низам. Куда подевались резервисты со своими малообразованными офицерами? На смену им появилась кадровая турецкая регулярная пехота, обученная прусаками, опасная в своей ярости и известная жестокостью атак. Только там лучшие офицеры, которые выучены и прошли муштру на зависть многим колониальным армиям.
– Поторопись, голубчики! – стараюсь крикнуть как можно бодрее, не выказывая тревоги. От интонации моего голоса зависит быстрота действий. Пушкари по сторонам не смотрят – своих дел хватает. Движения быстры, четки, лишены суеты. Столь многократно повторенные, что можно залюбоваться. Дождавшись трех докладов о готовности вместо привычных шести – три орудия потеряли в прежних боях, командую:
– Батарея, пли!
Три черных облачка раскрываются на фоне солнца.
– Довернуть три деления влево, шрапнельным, заряжай!
Много чужих солдат. Не смотрят по сторонам, не оглядываются, головами не вертят. Все в порыве и чуть ли не летят над землей, стремительно струятся к нам темной нереальной волной, понимая, чем быстрее добегут, тем больше шансов не попасть под залп.
– Барин!
Знакомый голос отвлекает, хмурясь, смотрю вниз. Верный Прохор, мой вечный нянька по жизни, дергает за полу сюртука. Смотрит испуганно то на меня, то на приближающуюся пехоту. Глаза стекленеют – понял, он же опытный солдат, губы трясутся, но справляется со страхом:
– Барин, Христом Богом, наденьте. – В руках дядька держит белую папаху. Кристальная белизна овчины отрезвляет.
Мне становится жалко старика, быстро принимаю решение:
– Вестовой[5], слушай мою команду! После залпа возьмешь орудийный замок. Со старшим фейерверкером к нашим. Постарайся уцелеть. Прошу тебя, старик, беги. Командованию расскажешь про батарею, ну и сам знаешь еще кому, если выживешь.
– Ваше благородие, Иван Матвеевич! Мне уходить от вас никак нельзя.
– Пускай душа твоя останется со мной, а сам руки в ноги – и в штаб или к первым офицерам. Выполнять!
– Надень, барин.
Прохор грохается на колени, рыдает, но папаху держит в поднятой руке. Что за блажь?! Впрочем, папаха защитит лучше фуражки. Надеваю, коротко киваю дядьке, заставляя начать двигаться под взглядом, и отпускаю, теряя из вида.
– Батарея, пли!
Орудия содрогаются в последний раз.
– Орудийные замки[6] снять. Взводный командир, ко мне! Старший фейерверкер[7] Гулый с ординарцем, доставить замки полковнику. Разбирай, братцы, оружие, готовсь к рукопашной, – говорю как-то устало и буднично. – Простите, братцы, коль что не так было. – Отбросил ненужную фуражку, поклонился и перекрестился на две стороны.
– И ты нас, вашь бродь, прости. С нами Бог! – закричали наперебой пушкари и стали, примеряясь кто к баннику, кто к кривому артиллерийскому кинжалу бебуту[8]. А бомбандир Сидоров, скоро организовавшись, с двумя десятками канониров уже начал стрелять из карабина Бердана[9].
– Ваше благородие! – Старший фейерверкер Гулый стоял навытяжку. У ног мешок с замками. – Дозвольте остаться. Кого помоложе пошлите. Я-то пожил.
– Кому ж я замки могу доверить? Тебя, Гулый, сколько лет учили, а теперь нового некогда учить, видишь, голубчик, как вышло. Один замок Прохору – и бегом, родненькие, пока можно. Выполнять, живо!