В середине сентября года 1140-го от Рождества Христова владельцы двух шропширских маноров – к северу и югу от Шрусбери – в один и тот же день отправили послов в аббатство святых Петра и Павла, прося согласия на вступление в орден их младших сыновей.
Одного приняли, другого отвергли. На это имелись достаточно веские причины.
– Я призвал вас на совет, прежде чем принять решение или представить дело на обсуждение капитула, – проговорил аббат Радульфус, – потому что принцип, который оно затрагивает, в настоящее время является предметом рассмотрения руководителей нашего ордена. Вы, брат приор и брат субприор, несущие каждодневные тяготы управления нашим хозяйством и нашим домом, ты, брат Павел, попечитель послушников и учеников, ты, брат Эдмунд, живущий в монастыре с самого детства и посвященный во все его заботы, – вы можете посмотреть на это дело с одной стороны; ты же, брат Кадфаэль, напротив, пришел к нам уже в зрелом возрасте, а до этого участвовал во многих опасных предприятиях, так что ты можешь взглянуть на него с другой стороны.
«Так, – подумал Кадфаэль, молча и неподвижно сидевший на скамье в углу приемной аббата, голой, пахнущей деревом комнаты, – я опять должен буду взять на себя роль защитника мирских искусов». Он снова должен будет подать свой голос, голос, ставший сдержанным, смягчившийся за пятнадцать лет, прошедшие с того дня, как он, бывший солдат, дал обет, но все же остающийся достаточно резким для монастырского уха. «Ладно, в служении каждый из нас делает то, что умеет, и так, как поручено нам свыше, и, наверное, такой образ жизни не хуже любого другого». Брата Кадфаэля изрядно клонило в сон: весь день с самого утра он провел во фруктовых садах Гайи и в своем маленьком садике внутри монастырской ограды, прерывая работу только для обязательного присутствия на службах в церкви и молитв. Он слегка опьянел от наполненного дивным ароматом трав сентябрьского воздуха и собирался лечь в постель сразу после повечерия. И все же он не настолько хотел спать, чтобы не насторожиться, когда аббат Радульфус объявил, что просит совета; вернее, он хотел бы выслушать совет, который потом без колебания отвергнет, если его, аббата, проницательность укажет ему совершенно иной путь.
– К брату Павлу обратились с просьбой, – произнес аббат, окидывая собравшихся властным взглядом, – принять к нам двух новых мальчиков, чтобы, когда придет время и если пожелает Господь, они смогли надеть рясу и выбрить тонзуру. Тот, с кем мы должны сейчас поговорить, из хорошей семьи, его отец – патрон нашей церкви. Сколько, ты сказал, лет мальчику, брат Павел?
– Он совсем дитя, ему еще нет пяти.
– В этом и состоит причина моих сомнений. Сейчас у нас живут только четыре мальчика; двое из них находятся здесь не для того, чтобы со временем дать монашеский обет, а чтобы получить образование. Правда, потом при желании они смогут остаться с нами и вступить в наше братство, но это уже их дело, – достигнув подходящего возраста, они сами сделают выбор. Двум другим двенадцать и десять лет, родители посвятили их Богу. Дети привыкли к нашей жизни и счастливы; очень не хотелось бы нарушать их покой. Поэтому я не могу с легкостью решиться принять к нам еще мальчиков, которые пока не в состоянии осознать, что даст им поступление в обитель, и, пожалуй, самое главное, чего они при этом лишатся. Великая радость, – объявил аббат Радульфус, – распахнуть двери перед тем, кто истинно хочет этого всей душой. Однако душа ребенка, только что оставившего колыбель, принадлежит игрушкам и теплу материнских колен.
Приор Роберт изогнул дугой серебристо-седые брови и с сомнением покосился на кончик своего тонкого аристократического носа:
– Обычай принимать детей послушниками существует уже века. Он освящен уставом. Любые отклонения от устава должны приниматься только после глубочайших размышлений. Есть ли у нас право отказывать отцу в том, чего он желает для своего ребенка? Есть ли у нас – есть ли у отца – право определять участь несмышленого младенца прежде, чем он обретет голос, чтобы говорить за себя? Я знаю, такая практика установилась давно и никогда не подвергалась сомнениям, но теперь подвергается. Нарушив ее, – упорствовал приор Роберт, – мы рискуем лишить какую-нибудь юную душу верного пути к блаженству. И в детские годы можно сделать неверный шаг, и путь к Божественной милости будет утерян.
– Я допускаю такую возможность, – согласился аббат, – но думаю, что может случиться и обратное, и многие дети, предназначенные для иной жизни и иного способа служения Богу, просто окажутся как бы заточенными в тюрьму. Это только мое собственное мнение. Здесь с нами и брат Эдмунд, который в монастыре с четырех лет, и брат Кадфаэль, который, напротив, пришел к нам в зрелом возрасте, прожив перед тем бурную, полную приключений жизнь. Я верю и надеюсь, что оба они не раскаиваются, дав монашеский обет. Скажи нам, брат Эдмунд, как ты смотришь на это? Ты сожалел когда-нибудь, что тебе не довелось познать мир за монастырскими стенами?
Брат Эдмунд, попечитель монастырского лазарета, был серьезным, вдумчивым человеком приятной наружности; будучи всего на восемь лет моложе шестидесятилетнего Кадфаэля, он хорошо смотрелся бы и верхом на лошади, и в качестве владельца какого-нибудь манора, хозяйским глазом приглядывающего за своими арендаторами. Он неторопливо обдумал ответ и спокойно проговорил:
– Нет, я никогда не испытывал сожалений. Но ведь мне неизвестно, о чем стоило бы жалеть. Однако я знаю тех, кто бунтовал просто от желания узнать это. Может быть, они воображали, что в мирской жизни больше возможностей, чем в нашей, а я, вероятно, лишен этого дара воображения. А может быть, мне посчастливилось найти себе работу по душе и по способностям и у меня не было времени роптать. Я бы ничего не хотел менять. И я сделал бы тот же самый выбор, если бы давал обет уже взрослым. Но у меня есть основания думать, что другие, будь их воля, сделали бы другой выбор.