Если говорить о божественном, то двух женщин в своей жизни я любил искренней детской любовью – мать и бабушку свою. А это уже не мистика – это самое чудесное чувство.
Бабушку звали Фаей, она была родной мне по маме. Как я скучаю по ней теперь. На бабушку мне всегда хотелось смотреть. Видеть ее, озаренную ярким светом жизни, слышать. Была она для меня как реликвия, как историческое событие. Скажу больше – как память о прошлом семьи моей. Ее поколение прожило нелегкую, но в массе своей вдохновенную жизнь. Она узнала о бедах классовой борьбы, когда заря ее молодости только вставала.
В двадцатых годах прошлого века ее большая крестьянская семья жила где-то на Чарыше в Алтайском крае. Сами себя кормили – тянули лямку жизни уперто, со скрипом, но со смыслом. Новая власть определила для них «светлое будущее» – колхоз. Для семьи это было приговором, крушением их уклада существования. Среди родственников запылало пламя раздора. Старшая дочь Фая вдохновилась красивыми идеями строительства нового общества и была отлучена отцом от семьи. А семья рухнула. От обломков старой жизни не осталось и пыли. Родителей сослали невесть куда, а трех братовей младших определили в детский приют.
В Барнауле Фая стала работать швеей. И понеслась ее комсомольская юность по доскам почета, по волнам задорных дел и идей. Потом встретила красавца-парня Старцева Николая, тоже с мечтами высокими, устремлениями возвышенными. Они поженились. Пробил он себе дорогу в партию и пошел по этой линии, кажется, даже и далеко. Жили молодые, одухотворенные лозунгами о будущем всеобщем счастье, но уж больно бедно, почти голоштанно.
Когда моей маме исполнилось пять лет, началась война. И опять на долю бабы Фаи пришелся крутой поворот, наверно, как и всем тогда – война есть война: работа без конца – «Всё для фронта, всё для Победы!», мечты о куске хлеба для дочки и волнения – а под присмотром та или нет? И жажда встречи с мужем, окончания войны, праздника. Тем и жила.
Победа и праздник пришли, а муж нет. Но жить-то она продолжала и ждать… И дождалась, но двадцать лет спустя после разлуки. А вернулся он из другой жизни, из чужого угла. И это было непростительной подлостью.
Я приезд его практически не помню. Помню только лысоватую голову моего боевого деда и большие восторженные глаза. О нем, кроме совместной нашей фотографии, в памяти больше ничего не осталось. Он исчез через неделю так же внезапно, как и сошел к нам с давно ушедшего поезда. Мама моя за всю свою жизнь так его и не простила.
Дом в Барнауле, где жила баба Фая, был жэковский, тридцатых годов постройки, разделенный на две семьи. Тогда, еще до войны, молодоженов заселили в большую половину верхней части дома, а меньшая, за стеной, досталась семье Пестеревых. Места у тех за стенкой было мало, только под спаленку. А внизу был подвал с крошечным окном, ниша его в потолок врезалась, в фундаментную часть стены. Вот там-то, в цокольной части дома, соседи в основном и обитали. Раньше так устраивался домострой.
К восьмидесятым годам этот дом давно уже перешел к жильцам. Тут-то они вволю и расстроили его – по-барски. Кухни, веранды, сараи, летники и даже банька – всем обзавелись.
С тех пор как баба Фая ушла с фабрики на пенсию, огород для нее стал смыслом жизни. Никогда не видел ее на посиделках с соседками на лавочке. Деятельная натура не позволяла ей никакой праздности и пустой траты времени. Жизнь ее, кажется, всегда крутилась вокруг конкретных целей. В своем одиночестве она всегда находила простые житейские радости. Загоралась ее душа ко всему – хоть суп варила, хоть уборку дома затевала, хоть на базаре торговала или что-то новое для себя открывала – про удобрения, про уход за растениями или приспособления для обработки почвы. Она даже зубы чистила с каким-то творческим подходом – макала палец в соль или в соду и торопливо их «драила». Вроде бы вредно кристаллами царапать, ан нет, зубы ее, как у молодой, сверкали.
После своей свадьбы я переехал в дальний район города. Когда я к ней прибыл в очередной раз в гости, баба Фая была в огороде – полола грядку моркови. Стояла на коленях, подложив дощечку, и дергала сорняк. Пальцы сновали быстро, играла, как на рояле, и дорожка устилалась сплошь зеленым ковриком. Ее сосредоточенность пропала, как только увидела меня. Она быстро поднялась и пошла навстречу.
– Сереженька, голубок, вот не ждала-то!
Ее еще моложавое, чистое от морщин лицо и глаза светились, будто зарницы.
– А я уж все серчаю о тебе – не пропал ли там, у черта на куличках? Не заели ли тебя там чужие-то? – приговаривала она, окинув меня проницательным взглядом.
– Баба, а что ж со мной приключится-то? Люди – они везде люди, а я все же имею верный стержень в себе. Дороженька моя для меня известна…
– А то! Кто бы сомневался?! Весь в деда Старцева: сказал – так тому и быть!.. Пойдем-ка, мой милый, чайку попьём. В огороде я уж и одна поколдую…
Легким одуванчиком и словно вприпрыжку она полетела из огорода. Приостановившись, обняла одной рукой и прильнула нежно и горячо головой к моей груди. Баба Фая испытывала удовольствие, слушая мое сердце, ощущая ритм моей жизни. Энергия в ней кипела, передавалась мне, словно пожар, и подвигала не ходить, а так же вприпрыжку бежать по жизни, с пламенем душевным.
В кухне было уютно. Пахло душицей и хлебом – сдобными булочками, еще не остывшими впору. Мы сидели с ней напротив за крохотным столиком, покрытым расшивной скатеркой, у окна. Соседские огороды просматривались как на ладони. В углу, за косяком дверного проема, ведущего в комнату, стояла печка с амбразурой над плитой, схроном для посуды. Шкафа на кухне не было, все хранилось там.
От близости нашей исходило умиротворение, спокойное вдохновение, что ли. Мы обменивались малозначимыми, но теплыми фразами. А потом как-то незаметно наш душевный разговор перетек в монолог бабушки, ностальгический и откровенный:
– Как-то раз с фабричной подружкой пошли мы на «Волгу-Волгу» в кино, в «Родину». Ну, вот там, что на Льва Толстого. И приметил меня, еще до зала, Валентин. Как оказалось потом – чуваш. Пообщались на обратном пути и приглянулись друг дружке. Как принято судить на Украине – гарный хлопец. Не молодой, но умным показался, смышленым. Сызмальства я как-то тянулась к людям надежным, вот таким, как Валентин. Сошлись мы вскоре. Однако я узнала, что в той Чувашии остались у него жена и дети. Но уж так случилось, что ушел он от них, и я тут ни при чем. Об той семье он всегда молчал. Ох, первое времечко радовалась я ему, да и во всем рада была. В руках его все кипело, играло, золотые руки да и только. Кухня-то эта только при нем и получилась. Помогала я ему, но на фабрике много время отнималось. А он каждый день все в одиночку мастерил. Работа спорилась. Я годилась, только когда требовалось что-то важное, больше двух рук нужное: стропилу придержать, дверь сообща приладить, раствор для потолка подать. Соорудил он кухню и тут же «впал в читку». Роман-газеты особенно уважал. За ночь мог осилить целый номер, сидя на кухне. Ох и любил он эти художественные истории. В свободное время так мне все и выкладывал, как было в романах. Воображение сильно поставлено у него было. Говорил так, словно жил в том рассказе. Слушать грамотный сказ Валентина было одно удовольствие. Особо военные истории его влекли. Фронтовик ведь был. Помнится, и про писателя-фронтовика Бондарева Юрия рассказывал увлеченно, даже с какой-то солдатской бодростью. Или про старообрядцев, про рыжего коня, про черный тополь. Все подробно излагал про бытие их – скромное, но жестокое. Видно, брат твой двоюродный Юрий тоже про то начитался, а теперь и мается, как отшельник. Правда, с земли кормится своей, и я с огородишком пример с него беру. Чего уж там, своей жизнью живет, не чужую проживает… Радовалась я несказанно, что жизнь мою Валентин осветил, наполнил зарей утренней.