Огни в салоне мигают, и я просыпаюсь, моргая. Шея затекла, во рту пересохло. Над головой что-то гремит – на багажной полке. Турбулентность. Я зеваю, и наушник выпадает у меня из уха как раз в тот момент, как наш самолет резко проваливается в воздушную яму. По салону разносится тихое аханье и обрывки взволнованных разговоров.
Трещит динамик:
– Дамы и господа, до Ньюарка остается около двадцати миль. Как вы могли заметить, погодные условия у нас не самые благоприятные. Посадка предстоит жесткая.
Харпер, моя соседка по креслу, ерзает на сиденье.
– Ну, сейчас начнется истерика.
Я смеюсь. Она абсолютно права: непривычные к полетам пассажиры всегда нервничают, когда пилот упоминает погоду, турбулентность и жесткие посадки. По ту сторону прохода темноглазая женщина с тонкими губами затягивает ремень безопасности так, что больно смотреть. Я представляю, как нарисовала бы ее: сосредоточилась бы на лице и оставила бы остальное размытым. В ее глазах читаются страх и решительность.
Женщина ловит мой взгляд и выразительно смотрит на расстегнутый ремень у меня на бедрах. В ответ я лишь наклоняюсь к иллюминатору, чтобы было лучше видно. Не в пример Невротической Нэнси, меня совсем не пугают скачки самолета. Пока он не рухнет вниз с горящими двигателями, беспокоиться не о чем. Какая разница! Да пусть мы хоть всю дорогу до посадочной полосы проскачем по воздушным кочкам. Главное, добраться домой, к маме. Я невольно вспоминаю руку тети в своей ладони. Тонкая, восковая, в синяках от капельниц. Я бы предпочла стереть эту картину из памяти. У нас с тетей Фиби было много прекрасных воспоминаний. Как мы пекли шоколадные печеньки. Как примеряли шарфы. Как вместе рисовали красками и подбирали сочетания цветов. Теперь эти прекрасные воспоминания размылись; осталось только то, что случилось в прошлом году. Последние дни, что мы провели вместе, вставали у меня перед глазами точно наяву.
Запах лекарств и хлорки. Скрип моих подошв по больничному линолеуму. Тихие, икающие мамины всхлипы. Стоит мне расслабиться – и я словно возвращаюсь туда снова.
Но маме еще хуже. Мне Фиби была тетей, а маме – сестрой-близняшкой. Однажды мама сказала мне, что это все равно что потерять одно легкое: «Не думаю, что когда-нибудь смогу дышать полной грудью».
Звон металла возвращает меня к реальности. В передней части салона стюардессы медленно провозят тележки, собирая мусор и поднимая откидные столики. Кто-то из пассажиров вступил с ними в спор. Мне не слышно, что он спрашивает, но стюардесса отвечает ему сурово: «Нет, сейчас нельзя доставать багаж с полки. Сэр, простите, это нарушает правила безопасности». Я застегиваю собственную сумку. Стюардессы проходят мимо нашего ряда, улыбчивые и вежливые, несмотря на то что самолет трясет и подкидывает. Харпер аккуратно красит губы. При такой турбулентности я понятия не имею, как она еще не раскрасила себе нос. Чудеса какие-то.
Мне неловко за свои дешевые джинсы: рядом с Харпер, облаченной в белоснежную блузку и шерстяную юбку-карандаш, я кажусь себе последней неряхой. Харпер рассказывала мне про свой университет; значит, мы с ней примерно ровесницы. Однако такого шика мне никогда не достичь.
Самолет снова проваливается вниз, и у меня подводит живот. Крылья со стуком ловят воздушный поток. Я клацаю зубами; стюардесса спотыкается в проходе. Кто-то плачет. Я делаю глубокий вдох и закрываю глаза. Видимо, насчет жесткой посадки пилот не шутил.
Снова включается громкая связь:
– Стюарды и стюардессы, займите свои места.
Харпер заправляет длинную темную прядь за ухо.
– Ну вот, придется и дальше держать стаканчик.
Самолет с грохотом пробирается сквозь облака. Спуск проходит хуже некуда. У меня клацают зубы. Сумки скачут под подлокотниками. Я достаточно часто летаю, чтобы не особенно волноваться, но на всякий случай заглядываю в иллюминатор. Давай, опускайся уже под облака.
На сиденье передо мной женщина все продолжает плакать, и теперь я ее даже отчасти понимаю. Вид у всех напряженный. У всех, кроме Харпер.
– Сколько у тебя времени между рейсами? – спрашивает она, надевая на помаду колпачок и не разливая при этом ни капли своей диетической колы.
– Сорок пять минут, – отвечаю я.
Самолет снова падает и снова поднимается.
– Совсем впритык.
– В такую погоду переживать не о чем. Все равно все рейсы задержат. – Она широко улыбается. – Так ты подумала о том, что мы обсуждали?
Обычно я всеми силами избегаю самолетной болтовни. Но не успели мы взлететь, как Харпер показала на серебряный браслет, который папа подарил мне два года назад на Рождество. Она с одного взгляда узнала ювелира, и мы разговорились про обработку металлов. Потом разговор перешел на современное искусство, потом на живопись. И тут уж меня было не остановить.
– Мне кажется, я задремала где-то над Оклахомой, – говорю я.
Она смеется.
– Надеюсь, эта метель убедит тебя перевестись в Калифорнию.
– Перевестись?
– Ну да. Может, раньше тебе бы и не хватило среднего балла, но теперь ты учишься на одни пятерки. И талант есть. Я видела твои работы.
– Ну, на телефоне.
– Мне хватило. В твоих картинах есть сила; такое нечасто бывает.
Фиби говорила мне что-то похожее. Что я умею так работать с цветом, что зритель сразу может разглядеть самое важное в моих картинах. Так она убедила меня взять у нее денег и отучиться семестр в страшно дорогом и ужасно престижном университете на другом конце страны. Меня взяли на третий курс, но я вернулась домой сразу, как узнала о болезни Фиби. Возвращаться я не собиралась, особенно теперь, когда за последний курс мне пришлось бы заплатить огромную сумму.
Фиби и слушать об этом не хотела. В один из наших последних разговоров она попыталась убедить меня, чтобы я переехала с концами. Тетя вложила мне в ладонь чек и крепко сжала запястье тонкими пальцами. Она говорила, как ей хочется, чтобы я вернулась и осталась учиться до самого выпуска.