– Конечно, то, что здесь у нас нет виселиц, упущение. Во всякой цивилизованной стране…
– Вы, кажется, забыли, мой бригаденфюрер, что рейх – не всякая страна, а государство избранных!
– Смотрите-ка на него! Он еще и зубоскалит!
– Вот и еще одно упущение: и виселиц у вас нет, и зубы у меня целы…
– Ох, Меркурий, вы нарываетесь на неприятности. Неужели вам будет легче, если перед смертью – а ваша смерть будет мучительной, поверьте! – вам еще и зубы вышибут?
– Только прикажите, мой бригаденфюрер…
– Оставьте, Клаус! Ну что вы можете? Раскровенить ему рот ударом кулака и запачкать помещение? Быстро, грубо и грязно. Никакой эстетики. Я еще понимаю, если бы здесь оказался дантист с набором инструментов, который сначала вдумчиво рассверливал бы ему зубки бормашиной, а потом по одному выламывал бы остатки и вынимал нервы этаким железным крючочком… Что, Меркурий? Вы замолчали? Вам больше не хочется шутить?
– Сознаюсь – нет. Я наконец-то понял, что смерть – событие настолько серьезное, что встречать его следует в торжественном молчании.
– Тем более – свою собственную смерть. Вернее, вашу смерть, Меркурий. Хотите, я расскажу, что, собственно, вас ждет через полчаса? Кстати, именно лимит времени не позволяет мне сейчас дать приказ Клаусу вызвать какого-нибудь дантиста, знающего толк в пыточном ремесле. Вы начнете встречать свою кончину ровно в 17.30 и ни минутой позже…
– Кажется, я начинаю благословлять нашу пресловутую германскую педантичность.
– Вы меня перебили, Меркурий.
– Прошу прощения.
– Так и быть, прощаю. Я только хотел сказать, что встречать свою кончину вы начнете в 17.30, а закончите спустя двадцать минут – в лучшем случае. А то и через полчаса. Так что погодите хвалить эту самую педантичность. Как бы вам не пришлось ее проклинать. Молчите, Меркурий? Ну скажите хоть что-нибудь! Не желаете? Тогда скажу я. Как вам известно, обычную казнь путем отсечения головы сочли для вас чрезмерно милосердной, и вы приговорены к повешению. Но поскольку виселиц в Германии нет, то их заменяют вот эти крюки. Взгляните-ка наверх, Меркурий. Видите, они ввинчены в потолок?
– Они очень напоминают мне те крюки, на которые мясники в своих лавках подвешивают освежеванные туши.
– Вот-вот. Скоро вы будете болтаться на одном из этих крюков, именно что подобно мясной туше, пусть и не освежеванной. Вон тот господин – это ваш палач. Присмотритесь к нему повнимательней, ведь его лицо будет последним, что вы увидите в этой жизни. Так вот, он наденет вам на шею петлю. Однако не веревочную. По приказу нашего фюрера мы заменили веревку фортепианной струной, чтобы вы и вам подобные умирали не от перелома шейных позвонков, а от медленного удушения. Вы будете биться и дергаться, повторяю, от двадцати минут до получаса, а мы будем наблюдать вашу агонию. Если у кого-то сдадут нервы, он сможет подкрепиться коньяком. Кстати, Клаус, а где коньяк? Опять забыли? Ну, это не дело! Сходите за ним. Может быть, мы предложим Меркурию глоточек… последний глоточек радости в этой жизни. Но я продолжу. Видите, по углам стоят софиты? Когда начнется представление, их включат: ведь ваша казнь будет сниматься на пленку. Потом пленку доставят в ставку фюрера, чтобы он немножко поразвлекся. Кстати, такие фильмы и впрямь доставляют ему массу удовольствия. И он очень гневался, когда узнал, что один из кинооператоров сошел с ума во время казни. «Как этот слабонервный хлюпик умудрился проскочить мимо расового отдела? – кричал фюрер. – Наверняка у него иудейские корни…»
– А кстати, герр бригаденфюрер, уж вам-то лучше, чем мне, должно быть известно, что Лукас Гаурико, из-за которого заварилась вся эта каша, был иудеем и, значит, ни за что не проскочил бы мимо вашего расового отдела.
– Да бросьте, Меркурий. Ну что вы, право, брызжете ядом, словно издыхающий кентавр Несс? С чего вы взяли, что Гаурико был иудеем? Прочли в какой-нибудь жидовской книжонке? Им дай волю, они чего только не напишут! И Христос у них иудей, и все апостолы, и Гаурико, и Нострадамус, само собой разумеется… Нет уж, не бывать тому! Влюбом случае я вполне присоединяюсь к высказыванию геноссе Геринга: «Я сам решаю, кто здесь еврей!» Я не верю ни одному слову, написанному в Библии, понятно? И она, и Новый Завет – не более чем апокрифы, измышленные сим пронырливым племенем, которое умудрилось захватить в свои руки первоисточники. Мне даже случалось читать какой-то бред на тему, будто сама звезда Давида представляет собой символ извечного соединения мужского и женского начал, которое является краеугольным камнем всей человеческой философии и основой всех отношений между людьми. Эти, в пейсах и ермолках, очень бойко елозят своими перышками по бумаге! Мне жаль, что вы решили отдать за них жизнь. Чем они вас взяли? Вас, истинного арийца, человека такого ума, такой силы духа… Вспомните, сколько вы перенесли испытаний! Вам давался шанс исправить ошибки молодости. Вы могли бы стать великим человеком в рейхе, если бы только захотели. Чем они вас подкупили?
– Вы будете смеяться, герр бригаденфюрер. Меня никто не подкупал. Мне вообще наплевать на евреев. Но антифашизм рождается из отрицания нацизма, а значит, из отрицания антисемитизма, хотите вы этого или нет. Нельзя быть одновременно нацистом и христианином!
– А зачем вообще быть христианином, Меркурий? Главное – думать о величии своей державы… Вы напоминаете мне глупого юнца, получившего огромное наследство и бездарно промотавшего его на дешевых шлюх. Вы ради племени предателей и сами совершили предательство, уподобившись Иуде. То, что вы получаете теперь, совершенно заслуженно. И если употребить библейские аналогии, то получается, что вас, как нечестивого Олоферна, предала на смерть бесстрашная Юдифь… Но довольно болтать. Вон идет Клаус с коньяком. Я не предлагаю вам выпить – уже и операторы подоспели, и главный прокурор входит… Еще донесут, что я чрезмерно любезен со смертником! Так что… прощайте, Меркурий. Что ж, meine Herren, можете приступать.
– Падайте, фрейлейн! Падайте!
Сильнейший толчок в спину – и Марика летит вперед. Едва успевает выставить руки, не то грянулась бы лицом в рыже-белые обломки кирпича и известки. Какая-то тяжесть наваливается сверху. Вдобавок что-то страшно воет, грохочет совсем рядом, и эти кошмарные звуки приближаются, наваливаются, оглушая, выматывая нервы душераздирающим визгом. И вот разрыв! Марика утыкается в сгиб руки, ладонью другой бессильно шарит по голове, пытаясь прикрыть макушку. Первое ощущение – накрыло прямым попаданием в ближайший дом. И дыхание спирает, и глаза лезут из орбит, и пронзительный крик – даже не верится, что это она, Марика Вяземская, может кричать таким истошным заячьим криком! – рвется из груди, и сверху кто-то задавленно хрипит и содрогается. Мелькает мысль, что человек, сбивший ее с ног и прикрывший своим телом, убит и теперь бьется в последних конвульсиях, испуская предсмертный хрип. Молниеносное воспоминание из вчерашнего дня: Марика идет мимо развалин, возникших на месте какого-то отеля, а может быть, жилого дома (теперь в Берлине все смешалось, очертаний знакомых улиц не узнать, иной раз остановишься в отчаянии, заблудишься среди скелетов зданий и огромных груд битого кирпича!), пожарные и полицейские толпятся кругом, из-под каменных обломков доносится мучительный стон: