Поэта Горшечкина опять побила жена. Произошло это диким, безобразным способом – она подкралась к нему сзади и яростно отшлепала мухобойкой по плечам и ниже, в заключение отвесив мощную оплеуху, то есть подзатыльник. Звезды посыпались из глаз Горшечкина, и он упал лицом вниз, в тахту. Притворился мертвым, ибо это был единственный способ удержать жену от дальнейшей расправы. Когда она, хмыкнув, ушла на кухню, он на цыпочках прокрался в туалет и засел там, ожидая, что она вот-вот уйдет на работу – ей было пора. А у него выходной. Работали они в одном цеху, но хоть в разные смены.
Горшечкин не был членом союза писателей. Он вообще не вступал в союзы, да его и не звали. И Глеб не был профессиональным поэтом. Сам-то он считал себя профессионалом, которого оценят когда-нибудь… через века.
Горшечкин вздохнул. А как славно начинался этот выходной! Проснувшись, он только-только погружался в мир поэзии… уже и первую рифму поймал, и мысль… Отшлепала, как мальчишку. В чем вина-то? Подумаешь, проспал, не выгулял Чарли. Чарлика небось не тронет, а зачем тогда заводила этого таксеныша, если некогда ей самой выгуливать? Он мог бы постоять за себя, но никогда не дрался с женой. Они были в разных весовых категориях. Женихом он не знал, что эта хрупкая девочка станет такой большой и сильной. А в буйстве она превращалась в дикого бизона.
– Глеб, я ушла! Не вздумай бродить по балкону в одних трусах, остолоп! У соседей дочь-невеста. Увижу в трусах – прибью.
Ушла, щелкнул замок. Тирания. «Увижу в трусах…» Не без трусов же! Ну и что, что невеста? Пусть готовится, муж тоже будет порой ходить в семейных ситцевых трусах в горошек. Если тоже доживет до сорока. В горошке и в тридцать Глебу ходить было не зазорно. Он же не по улице шагает без брюк… Горшечкин хотел-таки постоять на балконе, но поежился и не пошел. Прохладно еще, хоть и лето. Лето холодное. Творить на балконе было приятнее всего. Хотя отвлекали без конца зыркающие со смежного балкона соседи. Ладно, он пойдет на кухню. Он же еще не завтракал.
Пошел, проглотил бутерброд, выпил стакан чаю с вафлей. Дал Чарлику еды и выпустил на балкон, там было его лежбище. Пусть поглазеет на улицу и на свободных псов. А тебе, поэт, пора трудиться. Начало дня хоть и было омрачено Зинаидой, но предвещало ему приятное занятие.
Горшечкин поспешил к компьютеру. Тексты он набирал прямо там. Рукописи не горят, а на компе все легко удаляется. И переписывать не надо, сотри слово и влепи другое. Плохо, что Зинаида знала его пароль к литературному форуму Сочиняй.ру. Но хорошо, что она мало интересовалась поэзией и больше смотрела в телевизор, чем в монитор. Его стихи она всегда высмеивала, а порой и ходила с мухобойкой вокруг да около, отпугивая Музу.
Горшечкин страдал. Его душа требовала утешения. И элементарного уважения. Подумав, он начал так, щелкая по старенькой клавиатуре: – Не падай ниц передо мной… Со вздохом он представил, как Зинаида ползает у его бесчувственных ног и рыдает: довела гения! висит! Нет, на это он не пойдет. Вон как смерть Есенина до сих пор расследуют и пережевывают, Маяковского тоже… Докопаются и до мухобойки. – Я не прощу тебе… измены… Нет, в ее измене он не уверен. Хотя они давно спят врозь. Зинаида не такая, она неприступная, как крепость. Ей лишь бы поесть хорошо.
– Я не прощу тебе побоев! Нет, комично. Заменил на «обиды». Получалось вот что:
– Не падай ниц передо мной
– Я не забуду все обиды!
Не плачь, супружница, не ной,
Я не прощаю, добрый с виду…
Да, это верно. Идет от сердца. Но дальше не шло. Не простит, конечно… но развода он не хотел. Хотел кушать и трусцой побежал на кухню. Опять съел бутерброд. Зинаида, конечно, и суп сварила, но на суп он еще не заработал. Вот напишет еще строфу и покушает. Чарлику еще рано, да он и спит там, дрыхнет на балконе. Значит, сыт.
– Да, женщины меня любили! – продолжил он, вспомнив бабушку и маму, вливавших в него когда-то суп и кашу, умолявших открыть ротик.
– А скольких я любя познал!
Горшечкин поморщился. Кроме мамы, двух бабушек (его отвозили на все лето в деревню), да еще Зинаиды, в его жизни женщин не было. О чем он теперь горько жалел. Лупил бы их всех как мух. За все Зинаидино зверство расплатился бы.
– А скольких я любя познал!
Теперь, когда близка могила…
Это был неожиданный поворот. Вот куда рифма заносит. Познал, познал…
– Со мной умрет мой идеал!
Может, убить ее? Она заслуживает. Поэта обидеть может каждый, легко. На такого беззащитного человека поднять руку. Который только и просит тарелку супу. Горшечкин повеселел, вспомнив про суп. Он заработал на суп. Пошел, разогрел, поел. Была еще и котлета, но это еще одна строфа. Тут он был тверд. Горшечкин почувствовал себя бодрее. У него всё есть для счастья: и суп, и котлета, и лицо, и фигура… Почему ее так злит, что я выхожу на балкон в трусах, подумал он. Там я делаю зарядку! Дышу кислородом! «Я тебе перекрою кислород!» – передразнил он ее мысленно. Только бы подушкой не задушила, во сне.
Горшечкин представил, что у них две спальни. Два разных входа… с улицы… коттедж! Эх, хорошо быть богатым. Да разве в горшечном цеху разбогатеешь, разрисовывая горшки? Говорящая фамилия у него была, с такой не разбогатеешь. Ладно, поэты всегда нищие.
– Оставлю все свое богатство…
Тебе, любовница моя…
Глеб даже похохотал. Хоть в мыслях он покайфует. А может, не оставлять богатство любовнице? Любовницы тоже убивают… Горшечкин передумал, он удалил эти строки, но от богатства отказаться не мог.
– Кому достанется богатство:
Квартиры, золото, фрегат?
Улыбка уже не сходила с лица Горшечкина.
– Что жизнь? она сплошное … (тут следовало неприличное слово). Глеб хохотал во все горло. Ему хотелось выскочить на балкон и продекламировать свой забавный стих. Нет, один раз он уже поорал с балкона… И Глеб с обидой покосился на висевшую в углу мухобойку.