Да, виновен сам Ф<едор> Мих<айлович>, о чем пришлось и говорить, и думать, и писать уже после того, как «торжество» стало забываться, а одновременно с забвением мелочных его подробностей в обществе литературном и обывательском стал возрастать интерес именно опять-таки к сущности речи Ф. М. Достоевского, затронувшего существенные вопросы жизни. И чем более обыватель старался проникнуть в «самую суть» учения Ф. М., тем более он терялся и недоумевал. Желая силою своего слова покорить всех обывателей и быть приветствованным «всеми», г. Достоевский соединил в своей речи вещи совершенно несоединимые.
В самом деле, представим себе, что все те, на кого речь г. Достоевского произвела сильное впечатление, явились к нему в квартиру благодарить и выразить сочувствие.
Является муж Татьяны благодарить за то, что г. Достоевский назвал его честным человеком, несмотря на то, что его и самого иной раз мучил вопрос: «Уж не загубил ли, мол, я, старый хрен, чужую жизнь?» Честный человек рад ободряющему слову, он рад, что почтенный писатель заступился за него, он хоть и стар, но он любил Татьяну «как отец», лелеял ее как зеницу ока, и, правду сказать, Татьяна ценила его внимательность и спокойную, но прочную любовь, не рвалась, как нынешние, непохожие на женщин, стриженые барышни, в какие-то курсы, не бегала с книжкой. Генерал благодарит г. Достоевского за то, что он вывел и возвеличил этот истинный образ женщины, матери семейства, верной долгу, слушающейся родителей. В заключение генерал похвалил тешу, m-me Ларину, то что она, как «истинная» мать, сумела во-время обуздать Татьяну, не побоялась ее слез, выбила из головы дурь и фантазии о каком-то хлыще Онегине, и своею твердостью достигла того, что из Татьяны вышла женщина, а не какая-нибудь нынешняя курсистка, не какая-нибудь мечтающая о каких-то общественных делах, вроде несчастной племянницы генерала Маши Булатовой, которой, вероятно, предстоит гибель. «Эти книжки, – заканчивает генерал, – эти курсы, лекции, служение народу, фельдшерицы, это, по-моему, гибель семьи!»
Поблагодарив Ф. М. еще раз и жарко пожав ему руку, генерал уходит, но в самых дверях сталкивается с несчастной племянницей, Машей Булатовой, которая также является благодарить г. Достоевского.
– Ты зачем? – в удивлении спрашивает генерал.
– Я хочу поблагодарить г. Достоевского, – отвечала Маша Булатова, – за то, что он своим искренним словом поддержал меня, тогда как вы все измучили меня; чувствую силы на борьбу со всеми вами, и, уж будьте покойны, теперь никакими запорами вам не удержать меня в вашей великолепной тюрьме.
Затем Маша Булатова в жарких выражениях, торопливо рассказывает г. Достоевскому свою историю, как бабушка m-me Ларина, этот самый генерал и частию уж состарившаяся Татьяна, ее родная тетка, во что бы то ни стало хотят ее упечь замуж за очень богатого человека, что она знает, как пуста эта праздная жизнь, что она не эгоистка, что она хочет быть полезной другим, что она хочет есть трудовой хлеб, учиться, знать, учить других. Она в сильном волнении рассказывает Ф. М., что генерал и m-me Ларина, видя ее участие к сельскому учителю и боясь, чтобы из этого не вышло «амуров», натворили бог знает чего. Распустили про учителя такие слухи, что того теперь и след простыл. Что даже на курсы попасть ей стоило страшных усилий, на каждом шагу ей делали неприятности. Доводили о чем-то до сведения начальства, вследствие чего ей не выдано было свидетельства о благонадежности. Но теперь, после речи Ф. М., ей всё нипочем. Она все забыла. Она вся хочет отдаться служению на родной ниве. Ей ничего не нужно: ни женихов, ни карет, ни богатств, она уйдет в чем есть и вся посвятит себя служению на пользу ближнему. Затем, с гневом взглянув на своего дядю, она прибавила: «Да, давно-давно пора было заклеймить публично, всенародно нашу ужасную буржуазию, праздную, апатичную, не думающую о народе и его нуждах. А это вы сделали в одном месте вашей речи, Ф. М.! Спасибо вам, большое спасибо!»
Она ушла, горячо пожав руку Ф. М. и презрительно взглянув на дядю. Дядя, весь красный от гнева, недоумевая, глядел на г. Достоевского, который, чувствуя свое неловкое положение, как-то загадочно улыбался, глядя в землю. Генерал, покрякивая, хотел удалиться и начал прощаться, говоря: «Во всяком случае, позвольте еще раз…» Но не успел он окончить фразы, как в комнату влетает – боже милосердный – социалист!
В каком он виде, пусть изобразит кто-нибудь другой; в моей лире нет подходящих для этого звуков, и перо мое невольно дрожит в руке. Коротко скажу: он был ужасен! Он едва не сшиб с ног генерала, стремительно бросился на Достоевского, как бы желая его задушить, и вопил: «Благодарю, благодарю!» Генерал ушел не простясь. Но тотчас же явился новый посетитель. Это был И. С. Аксаков.
Видя, что Ф. М. обнимается с какою-то подозрительною личностью, Ив<ан> С<ергеевич> стал в стороне и слушал.
– Отлично, Ф. М., вы утерли нос этим славянофилам! Довольно они разводили на бобах насчет народной подоплеки! Я думаю, Аксаков теперь почесывает в затылке, как вы хватили его всеевропейским-то человеком! Именно, правда ваша, русскому человеку придется быть пустым пузырем, если, как вы говорите, всечеловеческая тоска не заполнит его душу. Слава вам, что вы так смело, искренно связали идеалы русского человека со скорбию о всечеловеческом счастии! Да! Только всемирное счастие, только тоска по нем, – вот задача мыслящего человека и чистого сердца! И я жму вашу честную руку за ту прямоту, искренность, с которою вы не побоялись сказать это публично!
– Там в середине есть место… – начал было Ф. М., улыбаясь и загадочно глядя наискось, но социалист ушел так же, как и пришел, вихрем.
– Этот урод какими судьбами очутился здесь? – в удивлении спросил И. С. – И, что-то я не понимаю, кажется, с благодарностию явился? Или мало ему той оплеухи, которую вы закатили всем этим общечеловекам? Так подогнуть башку пустозвонную, от пустоты и вместе гордости лезущую вверх, как подогнули вы, почтеннейший Ф. М, подогнуть под ярем народного плуга, под соху мужицкую, никто доселе с таким блистательным успехом еще не делывал! Вероятно, не пробрало пустую башку! Да, пора, пора согнать всю эту всеевропейскую саранчу с нивы народной, которую с ношей крестной исходил[1], благословляя, царь небесный! Пора переломить пополам, как гнилую палку, этот гордыбачащий и европейничающий вздор! Меня такие господа костят за то, что я сижу в банке, а толкую о народе да об общине. Надо заткнуть глотку этим непрошенным судьям; чем совать свои всеевропейские носы в разные общественные порядки, «пойми, каналья, сам-то самого себя, сам-то себя ухитрись высечь и больно высечь!» – вот что у вас, Ф. М., вышло великолепно. И положительно скажу, всевластно, воочию объявилось, быть может, доселе невиданное зрелище единения на мысли о родной ниве всевозможных противных по убеждениям лагерей.