В доме генеральши Махрушиной встают поздно. Даже прислуга позволяет себе некоторую роскошь – подниматься не раньше восьми часов. Поэтому, когда на больших бронзовых, в виде скачущего рыцаря, часах на камине в гостиной пробило шесть, в огромной, роскошно обставленной барской квартире все еще спят крепким сладким утренним сном.
Только в дальней, находящейся в самом конце коридора, комнатке – в «Нютиной келье», как ее называют домашние, – наблюдается некоторая жизнь.
Электрическая лампа под абажуром в углу освещает комнату. Все здесь просто и уютно: небольшой диван, кожаные кресла, круглый столик, этажерка с книгами, узенькое трюмо в углу, за ширмой – умывальник и кровать. На полочках и стенных этажерочках – бюсты великих людей: Пушкина, любимого Нютиного поэта, Гете, Шекспира.
Сама Нюта, тоненькая, стройная, невысокого роста девушка, с очень худеньким, бледным лицом, которому мертвенный свет электричества придает несколько болезненный оттенок, с большими детскими, как бы что-то ищущими, пытливыми глазами под нахмуренными линиями темных бровей, с небрежно закрученным на затылке белокурым узлом непокорно вьющихся волос, стоит на коленях посреди комнаты над раскрытым ручным саквояжем. Тут же, подле нее, на диване, разложены две-три смены белья, необходимые принадлежности туалета, запасная блузка из темного люстрина[1] для каждого дня, пара мягких туфель, полотенце, небольшая подушка-«думка» и маленький серебряный образок – благословение покойной матери.
Нюта, сосредоточенно хмуря темные брови, убирает дрожащими руками вещи в саквояж. Она заметно волнуется… Надо поспеть во что бы то ни стало с уборкой, пока не проснутся в доме… Не дай Бог, если кто-нибудь увидит… Хоть одна душа… Донесут – и тогда все пропало, все…
Эта мысль ударяет как молотом в белокурую головку девушки, бросает пятна румянца на ее худенькое лицо с несколько крупными большими бледными губами.
– Господи, помоги мне! – шепчут эти губы, а дрожащая рука усиленно крестится быстрыми мелкими крестами…
Наконец все готово. Необходимые принадлежности багажа исчезли в глубине ручного саквояжа, и Нюта с легким вздохом самоудовлетворения поднимается с колен.
– Теперь одеться скорее и… и с Богом!
Она подходит к трюмо. Гладко отполированная поверхность зеркала отражает тоненькую, худенькую фигурку в изящном (о, слишком даже изящном, к глубокому огорчению Нюты!), сшитом по последней моде платье, делающем ее похожей на барышню из аристократического дома.
Нюта смотрит на свое нарядное платье вычурного фасона, и горькая усмешка скользит по ее губам, когда она шепчет:
– Еще бы! Нельзя было сделать хуже, нежели у Женни. О, эта педантичная справедливость tante Sophie[2]!.. Сколько стоила она мне слез и горя! Ведь не любовь это, нет, а боязнь, чтобы свет (ах, этот свет!) не подумал: «Родную дочь балует и любит, а племянницу держит в черном теле»… Слава Богу, скоро… скоро теперь… сейчас избавлюсь от всего этого. Никого, никого не жалею, только Марину. Милая она… Но чем же рискует Мариночка?.. Душа моя! Отплачу ли я тебе когда-нибудь за все это!..
Зеркало отражает взволнованное бледное лицо, дрожащие губы и блестящие слезами серые глаза. Нюта проворно смахивает слезы, надевает шляпу… Шляпа эта – темного фетра с большим страусовым пером.