«Шпион, пришедший с холода», третья написанная мной книга, решительным образом изменила мою жизнь и поставила ребром вопрос, на что же действительно я способен. До ее публикации я занимался писательством чуть ли не втайне ото всех, находясь сам внутри мира секретных служб, под чужим именем, не привлекая к себе внимания сколько-нибудь серьезной литературной критики. Как только роман появился на прилавках магазинов, время моего незаметного и постепенного роста как литератора навсегда закончилось, как ни пытался я вернуть его самым решительным образом – например, перебравшись с семьей на отдаленный греческий остров. Таким образом, «Шпион, пришедший с холода» стал последней книгой периода моей литературной скромности и целомудрия, и все мои дальнейшие эксперименты с беллетристикой, на счастье или на беду, отныне должны были происходить публично. На много лет вперед в издательском мире перестало существовать такое понятие, как «заурядный роман Ле Карре», – к чему так стремится большинство писателей, но и страшатся те из нас, кто хоть что-то понимает в настоящей литературе.
Роман я написал в спешке всего за каких-нибудь пять недель. Я работал над ним ранними утренними часами в снятой для меня посольством квартире в Кенигсвинтере, в редкие свободные минуты за своим столом на службе и даже сидя за рулем машины, когда пересекал на пароме Рейн в обоих направлениях, припарковавшись иногда бок о бок с огромным бронированным «мерседесом» канцлера Аденауэра (или то был «БМВ»?), когда он тоже совершал переправу, следуя по делам главы государства. Помню тот переполох, что поднялся у нас в канцелярии после того, как я доложил, какие газеты он читает, а пресс-отдел посольства тут же принялся гадать, кто из журналистов может иметь влияние на направление мыслей великого человека, хотя, как я подозревал, никто: к тому времени Аденауэр давно миновал стадию, когда на него вообще мог повлиять хоть кто-нибудь. Порой я перехватывал его взгляд, и мне казалось, что он даже улыбается, глядя на меня и мой маленький «хиллман-хаски»[1] с дипломатическими номерами. Но в преклонных годах он уже напоминал старого вождя индейского племени, выражение лица которого не дано было прочесть простому смертному.
Но конечно же, взяться за перо в тот раз меня заставила Берлинская стена: я отправился в Берлин из Бонна, чтобы наблюдать за строительством, как только разнесся слух, что ее начали возводить. Со мной прилетел коллега из посольства, и, когда мы вглядывались в тупые лица громил с промытыми мозгами, которым поручили охрану нового бастиона Кремля в Европе, он сказал мне, чтобы я стер со своих губ идиотскую улыбку. А ведь я и не подозревал, что в тот момент улыбался. Это, стало быть, была одна из тех непроизвольных ухмылок, которые появляются на моем лице в самых неподходящих и очень серьезных случаях. Никакого повода улыбаться у меня тогда и быть не могло. На самом деле я не испытывал ничего, кроме страха и отвращения, – а только такие эмоции и могло вызывать представшее нашим глазам зрелище: постройку стены превратили в превосходное театральное представление, в первостатейный символ того, как чудовищная идеология окончательно сводит людей с ума.
Как же легко мы забываем пережитые страхи! В моем доме в Кенигсвинтере маляры красили стены столовой, когда стали передавать первые новости о строившихся баррикадах. Уподобляясь всем добропорядочным немцам, они аккуратно отмыли свои кисти и, будучи заботливыми отцами семейств, тут же отправились по домам. Посольский секретный конклав обсуждал планы эвакуации. Но куда эвакуироваться, когда мир вокруг рушится? На контрольно-пропускном пункте, устроенном на Фридрихштрассе, который уже скоро стал известен всем как КПП «Чарли», американские и советские танки смотрели друг на друга, разделенные всего лишь ста ярдами проезжей части и тротуаров, направив стволы пушек точно в башни машин врага. По временам они угрожающе рычали двигателями на повышенных тонах, якобы прогревая их и поддерживая в готовности, но на деле пытаясь психологически подавить противника, как поступают профессиональные боксеры перед важным боем. А где-то по ту сторону стены остались захваченные врасплох британские, американские, французские и западногерманские агенты. Насколько мне известно, ни один не сумел заранее узнать о том, что произойдет, предвидеть события, и теперь им предстояло пожинать горькие плоды своей неосведомленности. Впрочем, многие из них нашли себе другие занятия. Но все же большинство поневоле оказалось во вражеском тылу и вынуждено было налаживать связь с хозяевами с помощью припрятанных радиопередатчиков, тайнописи и прочих методов, предназначавшихся, вообще-то говоря, лишь для экстренных ситуаций. С возведением стены индустрия шпионажа стала еще более засекреченной и опасной, вовлекла в себя, как никогда прежде, много новых людей, а главное – стала прибегать к более чем сомнительным методам решения своих задач. Как чувствовали себя советские агенты, оказавшиеся в ловушке в Западной Германии, я могу только воображать. Но они, конечно же, тоже не сидели сложа руки – просто изменившаяся ситуация значительно осложнила им и без того нелегкое существование.
И стена стала свершившимся фактом. Она встала надолго. Ее укрепляли и надстраивали. Ее окружили минными полями и контрольно-следовой полосой, разглаженной так ровно, что на ней сразу бросились бы в глаза даже следы заячьих лап. Очень редко, но кому-то все же удавалось либо перелезть через нее, либо устроить подкоп, либо перелететь на самодельном планере. Это отдельная история, и все те мужчины и женщины, которым удался побег, стали на Западе истинными героями, вероятно, не только потому, что проявили чудеса отваги, но и в силу самой своей малочисленности. Читая новости, приходящие из Восточной Германии сегодня[2], те, кто навсегда запомнил стену, могут смело утверждать, что героизм одиночек проложил дорогу к освобождению миллионов. Наша, то есть западная, пропаганда была в этом смысле совершенно правдива: восточногерманский режим в самом деле ненавидели те, кто жил под его правлением. И беглецы стали авангардом того, что превратилось теперь в армию, состоящую из целого народа, а почти все обвинения, выдвинутые против коррумпированных бонз в руководстве Восточной Германии, оказались справедливыми. И это, вероятно, придает теме моего романа дополнительную остроту.
Что подвигло меня на его создание? Откуда взялась основная идея? Скажу сразу, с такой огромной дистанции во времени любой мой ответ неизбежно окажется тенденциозен. Помню только, что я тогда был глубоко недоволен своей профессиональной деятельностью, а в личной жизни испытывал все крайности одиночества и смятения. Вероятно, многое из пережитых мной чувств заброшенности и озлобления поневоле проникло в характер Алека Лимаса. Помню, что хотел влюбиться, но мое прошлое и замкнутость в себе делали это невозможным. А потому обилие колючей проволоки и манипуляций с людьми в сюжете – это неизбежная дань препятствиям, стоявшим в те дни между мной и личной свободой. Я слишком долго жил в бедности, чрезмерно увлекался алкоголем и начал испытывать искренние сомнения в том, что правильно выбрал сферу деятельности. Стремление к освобождению от всех и всяческих пут не могло не сказаться самым пагубным образом на моей семейной жизни, как и на работе. Наблюдая за строительством стены, я видел перед собой воплощенное отчаяние, и поднявшийся во мне при этом зрелище гнев тоже нашел отражение в книге. Хотя уверен, что в своих интервью того времени я ничего подобного не говорил. Вероятно, во мне все еще оставалось тогда слишком многое от шпиона, или я сам еще не до конца разобрался в себе, чтобы понять: создавая вымышленную историю с оригинальным сюжетом, я в действительности пытался навести хоть какой-то порядок в хаосе своей жизни.