Сегодня мы поговорим с вами о символике еды в мировой литературе, и тому есть три причины. Первая – довольно очевидная. В кризисные времена человека должно выручать воображение, он должен уметь думать о еде абстрактно и с помощью нейролингвистического программирования насыщать себя. В свое время Диоген – как известно, человек кинического склада – публично мастурбировал, говоря: «Вот бы и над голодом получить такую власть». Утолять голод простым поглаживанием брюха. На самом деле это возможно. В свое время я перестал пить именно благодаря этому. Один хороший очень врач научил меня так себя программировать, что я могу живо представить себе ощущения опьянения (а если надо, то и похмелья), не прибегая к алкоголю. Мозг всесилен. Он даже левитацию нам может обеспечить. Что уж какие-то там жалкие похмельные ощущения! В эпоху, которая всех нас ждет, искусство говорить о еде и от этого насыщаться будет дорого стоить, уверяю вас.
Вторая причина, по которой я хочу к этому обратиться. Я давно уже занимаюсь социальной и интеллектуальной реабилитацией толстых, потому что я знаю, что такое в России быть толстым человеком. Все время какое-то чувство, что ты своего соседа лично объел. Это неправда. Ему бы все равно не досталось. И, кроме того, что очень важно: эта странная точка зрения (ее отстаивают обычно идиоты в Интернете), что толстый человек, как правило, глуп, раздражителен, – это все зависть. Потому что пока толстый сохнет, худой сдохнет. В мире давно подробно разработана теория, что человек думает всем телом. Чем он больше, чем обширнее, тем больше его память. Известны случаи, когда после липосакции человек память терял по-настоящему. Отсюда следует, что она, безусловно, в жире. И посмотрите, сколько я всего помню наизусть. И это я еще далеко-далеко не самый толстый человек. Есть люди гораздо толще меня – такие, как Михаил Успенский, которого наш друг Андрей Лазарчук все время подкалывает строчкой из Мандельштама: «Успенский, дивно округленный…». Успенский хранит в голове практически всю энциклопедию мировой мифологии.
Третья причина достаточно серьезна. Дело в том, что есть две темы, на которых проверяется писатель, – это секс и еда. Тот же Михаил Успенский когда-то замечательно сказал, что описать хороший обед гораздо труднее, чем хороший половой акт, потому что хороший половой акт очень сильно впечатляет сам по себе и читатель легко может привлечь личные воспоминания. А обед можно описать или очень хорошо, или очень плохо. Сошлюсь на мнение Веллера: «Есть единицы писателей, которые могут неаппетитно описать голую студентку, выходящую из воды». Он называл только Людмилу Петрушевскую как человека, который может с помощью этой картины вызвать отвращение у читателя, – гораздо проще вызвать восторг, для этого особенных умений не требуется. А вот описать обед – это действительно задача.
И в русской литературе таких гедонистов, которые умели это делать, начиная с Державина, с «Жизни Званской», – единицы. Это связано отчасти с тем, что еда – это как бы символ некоторой бездуховности, духовной отсталости.
Реабилитация еды началась у нас с Гоголя. Реабилитация толстяка – помещика Петуха. В огромной степени реабилитация повара – человека, который доставляет нам сложные гастрономические чудеса. Во Франции, скажем, такой же реабилитацией еды занимался Дюма, а впоследствии Виан, у которого именно повар в «Пене дней» главный герой – главный организатор всего. Ведь что такое, в сущности, повар? Это тот колдун, который соединяет в одно съедобное и прекрасное разномастные и сложные ингредиенты бытия. Кашеварить, поварёшничать, создавать блюда из, казалось бы, несъедобного – это главная задача писателя, главная задача человека. Алхимический опыт соединения несоединимого, соединения невкусного во вкусное – этим мы должны заниматься.
Мы сегодня очень поверхностно поговорим, потому что тема-то огромная, тема для отдельного исследования. Я и собирался делать такой сборник статей (может, еще и сделаю) именно об описаниях еды у разных авторов – литературная кухня. Но не так, как у Вайля и Гениса, а с точки зрения трех главных функций еды в мировой литературе.
Первая функция еды в литературе, безусловно, символическая. Потому что человек есть то, что он ест. С помощью еды мы, как правило, тем или иным способом или пересказываем сюжет, или сюжет этот организуем. Метафорика еды намекает на дальнейшее развитие событий. Так это, во всяком случае, всегда обстоит в лучших образцах русской литературы.
Мы знаем два наиболее развернутых обеда. Это знаменитый обед в «Анне Карениной», о котором мы позже поговорим подробнее, и трапеза Обломова. С Обломовым вообще все сложно, потому что «Обломов» – это символистский роман. Мы прекрасно понимаем, что его постоянные лежания, пассивность, то, что он проводит целые часы, дни и месяцы на диване, – это тоже метафора. Любой человек от такой жизни уже заработал бы пролежни, просто уже не существовал бы. Точно так же и обломовское меню несет на себе некоторый оттенок символизма. Когда Обломов влюбляется, он начинает заказывать Захару утонченную еду: белое мясо, виноград, дорогие сорта рыбы. Он даже обращается к вину, потому что вино в русской литературе имеет, как правило, коннотации самые положительные. Вино ведь не сивуха, вином не сопьешься. Вино – это:
«…В лета красные мои,
В лета юности безумной,
Поэтический Аи
Нравился мне пеной шумной,
Сим подобием любви!..»
Аи для Пушкина – это вспышка чувственности. Шампанское – символ отваги, в том числе смертельной, как у Чехова, который перед смертью спокойно выпивает свой бокал шампанского, по традиции преподнесенный ему коллегой-врачом. Шампанское – это героизм, удаль. И Обломов впервые в жизни обращается к шампанскому потому, что он полюбил. А вот дальнейшая жизнь Обломова вся представляет собою опускание в бездну, в то, что Кира Муратова так точно назвала «поглощается чревом мира». Вот это «поглощение чревом мира» осуществляется женщиной со знаковой фамилией. Собственно, все фамилии у Гончарова знаковые, он в этом смысле чистый классицист: Пенкин – это пенка, поверхность жизни, Судьбинский – карьерист; и только благодаря судьбе, попаданию в случай можно что-то сделать. Штольц – надменность, гордость… Обломов – человек, который тотально обломался. Ольга Ильинская – та, что предназначена Илье. Все очень понятно. И Пшеницына – героиня, которая олицетворяет собою сытость. Причем сытость хлебную, простую, дешевую. Конечно, во времена голода и корка хлеба – очень духовный продукт. Как замечательно сказал Шендерович: «А что, римляне, буханка хлеба вам еще не зрелище?» Но Пшеницына – это сытость приземленная, она очень добрая, очень пухлая. Для Гончарова пухлость отождествляется с добротой и любовью. И не случайно у Обломова «ожирение сердца». Как говорит о нем Штольц: «хрустальная, прозрачная душа». Видимо, ее можно сохранить, только обложив жиром со всех сторон. Но при этом Пшеницына – это еще и олицетворение тупости. И ведь Обломов влюбляется не в Пшеницыну, он влюбляется в ее белую пухлую руку, которая протягивает ему кусок пирога. Он влюбляется в этот жест щедрости, в старательность, с которой этот пирог испечен, в заботу. «Он глядел на нее с легким волнением, но глаза не блистали у него, не наполнялись слезами, не рвался дух на высоту, на подвиги. Ему только хотелось сесть на диван и не спускать глаз с ее локтей». Дух не рвется больше на высоту. И Обломов перестает заботиться об эстетической функции еды. Еда становится для него смыслом жизни. Какая уж тут эстетика!