До чего гадкое, гадкое дребезжание! Ну что же такое?..
Герман очнулся ото сна и не сразу сообразил, где находится. Темнота, белый потолок… В его сне Пикассо – пожилой уже человек в кепке – с каким-то гопницким шиком пинал пустое жестяное ведро, явно наслаждался мерзким звуком и с вызовом поглядывал вокруг.
Смутные очертания предметов проступали во тьме, и Герман вспомнил – он же на новом месте! «На новом месте приснись жених невесте», – подумалось некстати. Из-за окна доносились вопли, грохот – словно по пустой железной бочке кто-то колотит. Ну да, центр Петербурга, Васильевский остров. Хорошо бы не каждую ночь так. Герман помотал головой, отгоняя сонные видения. Кто-то еще там был, кажется, во сне, что-то интересное – ускользало, таяло, растворялось…
Где ж тут свет-то? Герман пошарил по стене, выключателя не нашел, но выйти настоятельную потребность ощущал, – решительно поднялся, сделал несколько шагов, толкнул белевшую в темноте дверь и вступил из комнаты, в которую сквозь задернутые шторы все же проникал свет уличных фонарей, в совсем уж темный коридор. Немедленно задел тяжелую, но шаткую металлическую вешалку, она повалилась, еще по чему-то проскрежетала и, кажется, что-то разбилось… Черт-черт-черт!
Послышалось движение в другой комнате, зажегся свет, потом дверь открылась – Иза, хозяйка квартиры, в потоке света завязывала поясок халата.
Герман уже поднял вешалку.
– Ради бога, извини. Разбудил, наверное? – Он подобрал с пола какую-то бесформенную шляпку, стряхнул с нее пыль. На полу отраженным светом поблескивали осколки круглого зеркала, которое раньше висело на стене.
Иза произнесла в обычной своей вялой манере:
– Ничего. – Тоже заметив осколки, уныло констатировала: – Это к несчастью. Примета такая есть.
– Я свет не мог найти… Надо просто быстро сказать: «К счастью, к счастью!» И будет к счастью. Сейчас я уберу.
Иза махнула рукой:
– Вон выключатели, у дверей. Швабра в туалете.
Герман пощелкал, в прихожей и на кухне загорелись лампы, он нашел швабру.
– Новое зеркало тебе куплю. Не переживай. – Собрал осколки в совок. Зеркало раскололось на три большие части и несколько мелких. В каждой отражалась озабоченная физиономия Германа – щека, глаз, нос…
Барышня, намеревавшаяся было вернуться в комнату, нерешительно остановилась.
– Может, чаю хочешь?
Герман с удовлетворением подумал: «Вот есть же в ней что-то человеческое». Согласился:
– Ага, сейчас я только…
И закрылся в туалете. Услышал, как Иза прошла в кухню, включила чайник, зазвенела посудой. Минуту спустя Герман к ней присоединился.
– Проснулся – не мог понять, где я, что, кто… Вчера всю ночь писáл, проверял, перепроверял. Сдавал черновик диссертации.
– Про Пикассо, я правильно запомнила?
Герман кивнул. Очень хотелось есть. На столе одиноко стояла вазочка с печеньем, и он решился спросить:
– Слушай, я знаю, это неприлично… Но у тебя нет чего-нибудь посущественнее из еды? Я хотел в магазин, но, видишь, уснул, не успел…
Иза озадаченно полезла в холодильник. Достала сосиски, яйца.
– Ну вот, омлет можно…
Герман обрадовался:
– Спасибо. Я сам сделаю.
– Да мне несложно… – как будто даже немного обиделась Иза.
Герману оставалось только поблагодарить любезную хозяйку за заботу. Пожалуй, впервые он смог внимательно и не спеша ее рассмотреть. Когда они договаривались о сдаче комнаты, все его попытки оживить беседу разбивались о ее непробиваемую унылость. К тому же она почти не глядела на него, только как-то по касательной, даже не сразу и поймешь – на него или мимо, так что и ему поневоле приходилось слишком уж на нее не таращиться. С такой «домовладелицей» он за годы скитаний по съемным жилищам столкнулся впервые. Сейчас она, сосредоточенная на готовке, в своей блеклости казалась почти прекрасной. Тонкие светло-русые волосы до плеч, бледное лицо, водянисто-серые глаза, почти бескровные губы. Казалось, девушка стремится стать прозрачной, исчезнуть. Худосочная, если выражаться старомодно. С ее обликом резко контрастировал и, вероятно, что-то декларировал шелковый ярко-красный халатик с вышивкой. Удивительно, что дома она так наряжается, – на улицу, насколько он мог судить, она выходила в неброском сером и черном.
Однако стоило Изе заметить, что за ней наблюдают, – вот как сейчас, – движения ее стали резкими, неуверенными, лицо напряглось и утратило всю свою акварельную прелесть. Герман, желая в зародыше уничтожить возникающую неловкость, завел светскую беседу:
– А твои родители чем занимались?
– Папа преподавал теормех в Техноложке. Мама кружки вела по всякому рукоделию… – Иза чуть помолчала. – Но в ее случае это неважно. Она была красавица.
– Печально все это.
Иза кивнула, поставила перед ним тарелку с омлетом, цыплячью желтизну которого украсили розовые кружки́ нарезанных сосисок. Еще и свежий огурчик нашелся. Добавил зеленого в палитру.
Она показала на выдвижной ящик стола.
– Там приборы. – Помолчала. Потом нерешительно спросила: – А ты почему именно Пикассо занялся?
Иза налила себе чая, присела на табуретку напротив, взяла печенье, опустила взгляд и стала помешивать ложечкой несладкий чай.
Герман пожал плечами:
– Так вышло.
Поддел вилкой кусочек омлета – хорошо! Иза тем временем продолжила допрос:
– И что, интересно?
Что-то странное, как будто зависть, послышалось Герману в ее интонации.
– Ну да. – Герман помолчал секунду, потом уточнил формулировку: – То есть и интересно, но и работа довольно трудная, понимаешь? А ты почему спрашиваешь? Диплом?
Иза кивнула.
– Бакалавр я. Объединение «Серапионовы братья». Лексикологический аспект.
Герман улыбнулся.
– И что, не заходит?
Иза удрученно покачала головой.
А Герман вдруг задумался: и правда, почему Пикассо? Ведь много чем интересовался, а вынесло же…
– Пикассо мне прям-таки приснился сегодня, в неприглядном весьма виде. Безобразничал. – Герман хмыкнул. – Вот он ни разу ни единого шага в сторону от искусства не сделал. Стоял как скала. И оставил наследие после себя – гигантское, чудовищное, можно сказать. Не только живопись, но скульптуру, керамику – тысячи работ… Такое из воздуха не соткется, тут и муза рукой водить устанет, даже с учетом очень долгой жизни. Это значит, что каждый божий день он закрывался в мастерской, брал баночки-скляночки, растворитель, кисти и работал-работал-работал… Без этой одержимости никакого Пикассо не случилось бы. И теперь все обсуждают его успех, его характер, его женщин, рассуждают, сволочь он или не сволочь, жулик или не жулик, гений или провокатор, и никто не думает о буднях, которые он проводил весьма прозаично: дышал себе взаперти скипидарчиком и решал какие-то проблемы, никому, кроме него, не ведомые. Отважно. А в итоге искусство до Пикассо и после него – две большие разницы, как говорится. Что-то в кодировке человечества щелкнуло и треснуло… И изменилось после него. Или, окей, возможно, он не изменил, а зафиксировал какие-то изменения. Другое время, новое, где все запреты и ограничения сняты, все договоренности разорваны и ничто не является тем, чем кажется.