Бутов лежал на недавно открытом в Т. Втором городском кладбище, которое пока так просто и именовалось: «Новое». Покойников было еще очень мало, а на участке Бутова и совсем никого. Этот его участок был временно ограничен лишь четырьмя колышками с протянутой между ними серой бечевкой.
Участок был квадратный, довольно просторный: рыжие кочки в жесткой увядшей траве, поднимающиеся над стылыми лужами. Дальше во все стороны точно такие же квадраты, ограниченные единственно колышками и бечевкой. Только на одном успели воздвигнуть большой черный крест на каменном надгробье. А там – снова плоская земля, узенькие дорожки между участками, полузалитые водой, на горизонте серо-бурый дощатый забор. Места незавидные – должно быть, поэтому их и определили под кладбище.
– И правильно, – вяло подумал он.
Мысли ворочались тяжело, скучно, как бывает, если наглотаешься снотворного, но сон тебя не взял. Такое состояние тянулось ровно и однообразно с того момента, когда ужасная боль в сердце разом оборвалась и Бутов вначале подумал: «Вот хорошо!», но не обрадовался и по отсутствию радости – горя тоже не было, – догадался:
«Да ведь я умер, преставился, как говорится».
А потом он ничего не видел, не чувствовал и очнулся только на третий день; это он понял, потому что там, далеко, в месте, которое еще несколько дней назад он называл «домом», там, в другом, живом измерении, на столе в бывшей его комнате стояли закуски; приходили гости, суетилась жена, и по общему разговору можно было понять, что готовятся отмечать «третины».
Это все Бутов как-то так ощущал; он многое как-то ощущал, видел и слышал сквозь землю, иногда на огромном даже расстоянии.
В гроб влага не просачивалась. От хорошо пригнанных досок сухо пахло смолой. «Если бы что другое, следовало бы «знак качества», – подумал он. Вообще, он все время что-то думал, без малейшего перерыва, но по-иному, чем раньше: если в голову приходило веселое, веселья не ощущалось, печальное – и печальное оставалось вовне. Думать так было непривычно и утомительно. «Все оттого, что я умер, – понял Бутов. – Интересно, сколько же это будет продолжаться? Вечность? Страшно, если вечность».
Он только сказал себе: «страшно», – но и страха настоящего не ощутил.
Быстро темнело. Вдали, сквозь землю, четко, как сквозь пустоту, он увидел небольшую группку, неторопливо, часто останавливаясь, приближающуюся к его участку. Без любопытства разглядел несуразно высокого человека в странном снежно-белом плаще, несколько горбящемся на спине. Голова у него была удлиненной формы; впрочем, слово «лошадиная» к ней не подходило. Несмотря на промозглое время, высокий был без шапки, вокруг лба во все стороны торчала седая шевелюра, промытая, должно быть, каким-то заграничным шампунем, так что тоже белела, как плащ, и светилась.
«Главный», – догадался Бутов.
За высоким почти вплотную шел поменьше ростом в таком же белом плаще со светящейся, хотя и заметно слабее, седой головой; Бутов про себя назвал его —
«Маленький».
Замыкал группку некто плотный в добротной дубленке с рыжим цигейковым воротником и в такой же цигейковой шапке пирожком. Он показался знакомым, и вид его вызвал у Бутова горечь, досаду, а больше всего – страх.
– Точно! – сказал этот третий, очевидно, отвечая на вопрос Главного, – план не тянем. Покойник ловчит пробиться на старые места: то да се, а в корне единственно косность. Ничего, сами повалят, никуда не денутся.
Голос у него был громкий, гулкий, с наглецой.
Группка остановилась не очень далеко. Плотный в цигейковой шапке шагнул вперед и, круто повернувшись к Главному, доложил:
– Участок номер такой-то. Наличествуют двое: Холопова, Анфиса Семеновна, девица, служащая, пятидесяти семи лет; захоронена 7 января 19 ХХ года. Порунко, Роман Борисович, сорока двух лет, захоронен вчерашнего дня. Свежак!
Главный при последнем слове поморщился, но плотный в цигейковой шапке, повторил даже погромче:
– Свежак. Троюродный брат, седьмая вода на киселе, однако на даровой участок явился – не запылился.
– Жалобы, вопросы, просьбы? – скороговоркой спросил Маленький.
Из-под земли раздалось невнятное бормотанье.
– Рассмотрим, – пробормотал в ответ Маленький, что-то записывая в толстый блокнот.
Подул ветер, и тоненькие прутики посадок вдоль тропинок, прежде невидимые, согнулись, вырываясь из окружающей темноты, а на лужах обозначилась рябь, неподвижная, как бы вычеканенная по черни.
Группка прошла к следующему участку. Главный и тот, что поменьше, иногда притопывали – должно быть, чтобы согреться. Полы их длинных плащей сами собой расходились с легким шорохом, поднимаясь почти до уровня плеч и снова опускаясь.
Бутов вдруг сообразил, что это крылья, а вовсе не плащи.
– Участок номер… – доложил плотный в цигейковой шапке.
Бутов напрягся и теперь вспомнил его, а вместе и все роковые обстоятельства, связанные с их знакомством.
Воспоминания были, как жужжанье крупных осенних мух, когда они кружатся вблизи лица, жужжат, но нет и не будет возможности их отогнать; а внутри была даже и не пустота – совсем ничего.
В голову пришли слова профессора Р., который так плохо кончил, запомнившиеся со студенческих времен: «Внешние обстоятельства все в нас определяют, а внутреннее «Я» задыхается еще в пеленках. Кто нас пожалеет, если мы сами не в силах пожалеть? И чем мы будем существовать, когда внешнее для нас исчезнет?.. »
Постепенно Бутов вспомнил подряд все, что началось три дня назад и уж никогда не кончится; а вместе и многое иное.
…Сына Кости дома не было. Жена слонялась без дела, то выходя в коридор, то возвращаясь – сонная, неприбранная, в нейлоновом халатике, который когда-то был розовым, однако от времени побурел и пах кухней, именно немытой посудой. При каждом ее шаге большие груди, привянувшие, но еще налитые, чуть колыхались, несказанно волнуя Бутова, несмотря на его очень немолодые лета. Он неуверенно поднялся, взял ее за руку и притянул к незастланной постели.
Она села. На круглом лице ее появилась неприятная – презрительная и ленивая, медленная улыбочка; не разжимая губ, она пробормотала обычное: «И страстью воспылал скопец…»
Такую улыбочку Бутов впервые разглядел у жены и эти слова услышал десять лет назад; точно запомнилось – как раз должны были праздновать медную свадьбу. Он пришел к ней под утро – робко, потому что всегда немножко боялся ее, обнял, а она – кажется, даже не раскрывая глаз, – сказала это и вот так же улыбнулась. Он обиделся, потому что был мужчиной, как все – не лучше и не хуже, – и спросил:
– Что это ты?!
Она лениво ответила, чуть пожав полными плечами:
– Не ндравится? – именно с «д», несколько издевательски. – Можно и «юнец», «отец», а если иначе – «подлец»…