Весна как весна. С гомоном и воркотней ворвался март в застывший от морозной стужи мегаполис. Берлин еще лежал оголенной пустыней, замерев под тяжкой пятой зимы, под снежным саваном, словно бы не в силах подняться из-под суровой рыцарской длани. Только на берегах Шпрее слышался треск начинающегося ледохода под ножевыми днищами речных кораблей. И сильный ветер бурно налетал на здания, сметая снежную пыль с деревьев и крыш, сплетая черное покрывало тяжелых туч над городом.
Снег таял. Пешеходы и машины месили коричневую грязь вдоль улиц, которые наполнились разноголосицей от края до края. Воды Шпрее бурно вздымались волнами, раскачивая лодки. Берлин наполнился движением вод, лязгом трамваев, скрежетом автомобильных тормозов, плеском луж и шумом дождя. Весна есть весна. И в веяниях ветра и треске льда Берлин вздохнул всей широкой грудью и задышал долгим и спокойным дыханием.
В середине марта дни внезапно как бы вырвались из мглы, наполнились светом, небо стало высоким, и солнце взошло в светлые пространства небес. Деревья на дремлющей площади протянули к солнцу свои голые и влажные ветви. Вокруг их корней истрепанная снегом и морозами, вновь почернела земля, впитывая талые воды, и в коричневом ковре грязи наметились новые русла. И было утро. Утро дня, разлившегося сиянием с момента своего пробуждения. Воскресенье.
Площадь погружена в сон. В доме Леви раздается стук открывающейся двери. Садовник идет к черным железным воротам – взять корзинку со свежими булочками, которые привозит посыльный из пекарни каждое утро и оставляет у входа. Идет садовник вдоль аллеи каштанов, не торопясь, выпуская клубы дыма из курительной трубки. Дойдя до ворот, бормочет про себя:
– Все уничтожила эта жестокая зима. Надо смазать оси ворот.
Перед ним раскинувшаяся в покое площадь. Медленно колышут на ветру ветвями плакучие ивы, и в этом же ритме движутся волны озера. Как огромная колыбель, озеро качается на ветвях этих ив, словно негромко напевающих, скорее навевающих колыбельную песенку мягкими порывами ветра. Только дома закрытыми окнами, словно наблюдатели, прикрывшие веки, выражают неприязнь ко всему этому покою.
– Пришла весна, – шепчет садовник, словно пытается разбудить наглухо замкнутые дома. – Пришла весна. Весна 1932 года.
Нет отклика. Никакое эхо не будит площадь и спящие дома. Берет садовник корзину с булочками и возвращается в дом хозяев – раздуть огонь в котельной в подвале.
Площадь все еще пуста и сонлива. Только в доме «вороньей принцессы» открывается окно. Выглядывает голова – никого нет! Окно захлопывается движением, полным отчаяния. Голова эта – служанки Урсулы. Старуха «принцесса» больна. В эти дни сияющего прихода весны она свалилась в постель, чтобы больше с нее не встать. Все зимние дни она проделывала каждое утро путь от дома к озеру – кормить своих чернокрылых любимцев. Но когда пришла весна и вороны стали кружиться над площадью, слегла их покровительница. Бледная и обессиленная, лежала она в своей огромной роскошной постели. Подушка в сверкающе белой наглухо застегнутой наволочке – в изголовье. Кружевной белый чепчик на ее волосах, тоже белых, ночная сорочка в кружевах на ее длинном и костлявом теле. Все – белое, и на лице ее ничего не осталось, кроме длинного носа и глаз, уставившихся в пространство взглядом не от мира сего. Смертные тени поселились по краям носа, протянувшись на впалые щеки, к сжатым бледным губам.
Сквозь разбитые жалюзи просвечивает раннее весеннее солнце. Последний отпрыск некогда мощного дома принцев уходит из жизни. С ней исчезнет род ее предков. Глаза служанки Урсулы, низенькой, с покатыми плечами, следят за полосками света, прокрадывающимися через разбитые жалюзи в сумрак комнаты солнечной пылью.
«Иисус милосердный, что теперь делать?»
Одинока она с агонизирующей хозяйкой в стенах этого старого, огромного дома. В отчаянии она скрещивает руки в молитве. Ночью доктор покинул дом. Роль его, как он сказал, завершилась. Настало время останкам плоти выцеживать из себя остаток жизни. Так и сказал: «останки плоти». И что она, служанка, сделает с этими останками хозяйки? Как животное в норе своей, помрет она в этой роскошной постели. Может, вызвать священника? Иисус милосердный! Самым строгим образом запретила ей госпожа приводить священника в ее последний час. Лютой ненавистью ненавидела она Бога и дьявола в одинаковой степени. Гримаса злости искажает лицо служанки. Сегодня она приведет сюда молодого Оттокара. Она уже пыталась приподнять иссохшее тело госпожи, но тут же плечи служанки затряслись от страха.
«Иисус, что может случиться, если она приведет сюда Оттокара. Скрестятся прозрачные и увядшие руки госпожи на подсвечнике, а потом лягут на голову Оттокара. Так она вела себя в своих фантазиях. С каждым звонком в дверь она возникала на пороге, и глаза ее светились ожиданием и неприязнью. Всю жизнь она боялась, что Оттокар появится в доме. Но сейчас? Ха-а». Губы старой служанки сжимаются презрением. «Этот сжатый бледный рот, там, на белой подушке, уже никогда не откроется, чтобы осыпать ее, служанку, проклятиями! И не в силах она ни запрещать, ни разрешать».
Внезапно Урсула бежит к окну, и в гневе распахивает жалюзи. Госпожа ненавидела свет. Жалюзи всегда были опущены. А теперь да будет свет! Для нее и для души ее! Жалюзи натужно скрипят. Неожиданным потоком врывается свет в комнату и приносит с собой шорох ветра в верхушках деревьев и болтовню воробьев на ветках. Ошеломленная светом и шорохами жизни в саду, стоит старая Урсула и смотрит испуганными глазами на госпожу. Постель, этот смертный одр, погружена в солнечный свет, во много раз усиливая бледность лица больной и мерцая последними искрами жизни в ее зрачках.
Урсула плачет, не по госпоже, по себе самой, по голове своей, полной всякие злых замыслов, по сердцу своему, полному враждебности. «Иисус, – пытается она вызвать жалость в недобром своем сердце, – врач сказал, что мозг ее наполняется известью. Да что знает врач? Не известь, а скорбь и горе уничтожили ее жизнь. Душа, будь она даже лошадиной, не выдержит такого одиночества и пустоты. Всех близких и друзей изгнала она с глаз долой своими безумствами, теперь вот, лежит, сморщенная, как исхудалая полудохлая курица».
Урсула словно бы лелеет и растит в душе недобрые мысли в последние часы жизни госпожи, и неожиданно убегает из комнаты, несется по дому. Подобно потерянной птице, ищущей саму себя, стучит ногами, спускаясь по ступенькам, сейчас она поедет и позовет Оттокара. Немедленно! В смятении она напяливает на себя черное пальто, а на седые волосы – некое подобие черной ермолки, и вот она уже у входной двери. Внезапно замирает. Деревянные стены салона скрипят. Все пространство старого дома полно слабыми звуками и скрипами. Давний его застой словно бы размораживается, освобождая все эти омертвевшие во времени звуки. И куцей Урсуле чудится, что множество голосов взывают к ней из всех углов дома: «Куда, Урсула? Куда? Не к Оттокару ты бежишь, а спасаешь душу свою от вставшей рядом смерти. Дух дьявола вошел в тебя. Ты что же, оставишь госпожу одну в эти часы? Оттокар живет далеко отсюда, в старой части Берлина, около реки Шпрее, и кто его позовет? Упаси Бог, уехать туда и бросить дом! Надо кого-то позвать на помощь. Но кого?» – пытает Урсула свою душу невыносимой пыткой.