Она одна и нет конца
и “я” и “ты” лишь щебет птиц
уже вдали
уже не здесь
Г. Айги.
“Вторая весть с юга”
Каноническое языковое (поэтическое) высказывание локализуется “по отношению к той пространственно-временной области, в которой находятся говорящий и слушающий”. Айги – тот род поэта, который не стремится создать отдельный текст (стихотворение), так как не является поэтом реагирующим, он “строит” – и в его стихе, в процессе построения поэтического текста всегда проявляются постоянные конфигурации смыслов, которые организованы – при наличии соответствующего состояния (ТИШИНА, СОН) – в семантическое пространство с более или менее очерченными границами. Читая Айги, постоянно ловишь себя на том, что это ты уже где-то встречал у него же и, тем не менее, вступая на тропу, ведущую в его поэтическую местность, рискуешь заблудиться.
Да, Айги определяет – и очень часто – исходный пункт дейксиса посредством указательных слов “я”-“здесь”-“сейчас”, но это еще не означает, что он сам нашел свое место в мире (хотя: “ты – Кость-И-Раненная = о-в-мире-место-есть-твое:”), читатель же (слушающий) в этом онейроидном состоянии помраченного сознания, вероятно, дезориентирован в месте и времени, растерян, потерян… и смущен. Мы попытаемся совершить вместе с поэтом выход из эгоцентрической ситуации (“и я все вещи всех возможных “где”) на местность и там все же сориентироваться.
Среди основных конфигураций смыслов – топосы ПОЛЕ и ЛЕС, восходящие, очевидно, к архетипам чувашского мифологического универсума, а позднее для Айги эти места — в отличие от внешнего социума, где “Бог умер!”, – хранят след божьего присутствия. Были и другие Поля и Леса (поляны, холмы, деревья, овраги), которые находились в иных ландшафтах России, Переделкина, Дагестана, Подмосковья, Армении, Литвы. Но в реальных местностях Айги, следуя канону чувашской природосообразной этики, искал (и находил) нечто иное:
и будто мы
в природе
чувствовали:
молчащего там – Бога – место явное! —
(Розы – покинутость)
С другой стороны, становление Г. Айги как поэта проходило в той стране, которая казалась ему “пространством-идеи-отчаянья”, в стране, протяженной от Кенигсберга до Владивостока, населенной разными народами с разными языками и культурами, пространстве, где на протяжении исторического времени происходили и людское брожение, и насильственные перемещения целых народов, где насилие было фундаментальным принципом жизни, где был ГУЛАГ. Здесь-дейксис это была Страна с ее Огнем, “кровью-безумьем: из недр родовых!”. Айги много писал о пограничных ситуациях существования Здесь, о своем месте в этих ситуациях (“чужой для родины! душой как голосом лишь для себя обозначаемый! – ”). Иллюзорным, призрачным (Россия-призрак!) было здешнее существование, и оно было опасным. Не-жизни здесь воздвигали пустые монументы.
что – песенка – республика? когда
страна молчанием – страной – своею – трупов
……………………………………………………………..
(живых провинция давно)
(Прощальное)
Жить в такой провинции страшно и трагично. Сознание омрачается, но поэту была дана свобода поэтического языка. После его присвоения, отказа от практики общего словоупотребления, неприятия условностей внешнего, Айги начинает вести монадное языковое существование. Он сосредоточен на “есмь”, на “самости”, на том, что ему принадлежит неотъемлемо (“пусто-спокойные… немногие вещи”), ибо это единственное, что остается после разрушения культуры, личности в ней, омертвения языка.
Отзвуками катастрофы языка “советской” поэзии в целом полна словесность сегодняшнего дня, и потому кажется, что Айги строил и строит поэзию, которая все менее возможна. Какие-то “духовные силы” влекут его строки в “мерцанье безмолвное” (Поэзия-как-Молчание). Его личностный поэтический язык может показаться чрезвычайно абстрактным. Слова тяготеют к абсолюту, поэт вопрошает высшие начала бытия, ино-бытия и не-бытия. Его синтаксис словно шифр, целью которого является сокрытие субъекта действия реально действующей, разлитой во всем энергии, выражающей представление о неявленном присутствии Бога-Творца в мире. Но, с другой стороны, его слово упирается в обыденность (“вещность”). Там обретаются теплотворность и пульсация жизни. Слово Айги как бы распято на кресте Неба и Обыденного.
Отдельное стихотворение как хронотоп (“мгновенная смесь и-Места-и-Времени”), как имя его сугубо индивидуальной ситуации становится некоторым подобием иероглифической записи (“иероглифы бога”).
А там —
убежища облаков,
и перегородки
снов бога,
и наша тишина, нарушенная нами…
(Тишина)
Уже в конце 60-х годов Г. Айги сумел определить основные топосы своего инвариантного семантического пространства (топологии) и начал свой поиск следов божьего присутствия. И хотя его поэтические тексты содержат конкретные приметы того или иного места, это не были чувственно-зримые чувашские, подмосковные, лемболовские, жемайтийские и другие места. Через них Айги увещевал о Сущем-в-себе. В поэтике Г. Айги стало возможным Его проявление (жанр эпифаний) или же бытие в плане прошедшего (‘был’).
Поэтическая местность Айги превращалась в совокупность топосов вне пространственных и временных координат, потому что он (поэт, говорящий) был в пределах той ситуации, оттуда он выносил к нам то (того момента времени) ощущение, восприятие (или свои Phantasma), но нас там не было, мы не присутствовали при том священнодействе. Следуя Платону, это можно было бы назвать hyperoyranios topos – “над-небесные места”, а саму местность Айги – У-ТОПИЕЙ. То есть Г. Айги в отдельном тексте-ландшафте представляет читателю (слушающему) некую дейктическую проекцию конкретного места, ситуации, но не дает ориентиров или косвенных индексов. Потому-то у Айги Там-дейксис – это как бы говорение (вопрошание) ввиду слабой надежды на Его не-явленное присутствие, скорее же, это “отсутствие Бога и во всей его внушающей ужас абсолютности, отрешенности, и – при этом же – как присущий Богу способ бытийствовать…” (М. Хайдеггер).
Айги способен видеть ad oculos (воочию), проецировать, отсылать назад или предуказывать, использовать дейксис к воображаемому с новыми перемещениями во времени и пространстве, чтобы как-то попытаться обозначить образ Божий (Его косвенные проявления), но его