Из-за обилия света мир я видел черным. Солнце вонзило свои зубы мне в спину, но в коленях преобладал холод глубины. Плавание сожгло меня и освежило. Уши были все еще закупорены, в желудке полно морской воды, на губах солоно. Широким шагом шагал я по земле, возвращаясь домой, а дорога качалась.
В одном из домишек приоткрылось окно. В темной ране, образовавшейся между двух створок, я разглядел нашу соседку Анне́зу. Сегодня в самый полдень она снова поджидала в своей засаде за ставнями, чтобы посмотреть, не пронесут ли меня утопленником.
– Опять уцелел, негодный! Бог пощадил твою мать! – воскликнула она громко, чтобы я услышал.
Желала ли она мне жизни или смерти, я не знал.
Я прошел мимо, не ответив, однако ее слова, словно гвозди, вонзились мне в сердце. Вины своей я не отрицал, зная, какие чувства вызывал у мамы. Однако при мысли, что она видит, как меня пожирают рыбы, я радовался, познавая свою несозревшую силу.
Солнце и вода! Свет и глубинный мрак! Наши детские тела трепетали на краю пропасти перед тем, как нырнуть, и дрожали от холода, взбираясь на скалу. Скала рассекла нам кожу своими шипами. Не было такого лета, чтобы какая-нибудь мать не оплакивала своего ребенка. Мать сама же брала свое дитя под мышки и окунала его ножки в волну. «Перекрестись!» – приказывала мать позднее, видя, что ребенок уже окреп и готов нырнуть с головой.
Тем не менее, рыдая, она винила море.
Черный креп, охвативший нашу дверь, я воспринял как порождение моего помутневшего зрения. Я равнодушно прошел под ним и стал бодро подниматься по ступеням. Среди прохлады дома красные вспышки, сверкавшие у меня перед глазами, мгновенно успокоились. Я успел разглядеть на ступенях следы, оставленные чужими ногами. Сквозь гул в ушах прорвался необычный рокот: смесь голосов доносилась изнутри.
Неужели какой-то праздник? А может быть, похороны? По спине у меня пробежал холод. Сам не зная как, я вдруг оказался на коленях у маминых ног. Она даже не обернулась, не глянула на меня: взор ее был полностью обращен внутрь, словно убавленный свет лампы. Скорбно сновавшие вокруг женщины перемалывали нас, словно мельницы. Они тоже лишились мужей и знали, что значит быть вдовой. Каждой из них хотелось, чтобы ее собственное страдание было самым сильным. Мама утратила слух, забыла, где находится: казалось, будто она опустилась на дно колодца, куда не долетает мирская суета. Время от времени она закрывала глаза и казалась от этого еще бледнее. Она напоминала ныряльщика, обнявшего камень, чтобы тот увлек его своей тяжестью на дно.
Что-то вокруг меня опустело. Я не знал, куда деваться. Отец явился незримо из дальнего края, где, как мне было известно, он находился, и отнял у меня маму. По привычке я сильно потянул ее за край платья. «Ты меня любишь?» – должно было означать это движение. «Да! Да!» – отвечала она мне раньше, и тревога моя улетучивалась. Но теперь она даже не шевельнулась, не проронила ни звука.
Человек в черной, застегнутой наглухо одежде вошел в гостиную. За ним почтительно следовал дед. Мужчина остановился перед мамой, вынул из кармана бумагу. При первом же прочитанном им вслух слове все женщины поднялись. А мама даже глазом не повела. Человек в черном запнулся, затем громко повторил какое-то имя, как это бывает, когда льют воду на лицо спящему. Дед подхватил меня под мышки и поставил на ноги, а затем обратился к пришедшему:
– Простите мою дочь, господин номарх. Известие ее совсем разбило.
«Разбило! – мысленно повторил я. – Так оно и есть. Разбило, раздавило, отняло у меня!».
Должно быть, я сделал тогда что-то неподобающее, поскольку дед вывернул мне руку и, даже не взглянув на меня, поставил у себя за спиной, как ставят стул, чтобы сесть на него. Я уткнулся носом в его пиджак, но он с силой схватил меня другой рукой за шиворот и выставил в коридор.
– Утонул твой отец! Корабль, на котором он плыл, потопили!
Я не стал спрашивать, кто ударил меня камнем по голове. От Якуми́ны пахло кухней: она была единственным существом, не изменившим своей натуре среди этой суматохи.
– Иди-ка сюда! Сейчас я тебя помою и переодену!
Держа голову под краном, я слышал разговоры вокруг. Якумина терла мне голову мылом, а я широко раскрывал глаза, чтобы пена щипала их.
«Беренгария»… «Беренгария»…
Что за странное слово вращалось в их разговорах, словно припев? Никогда не забуду его вкуса: горькое и соленое на губах, жгучее в глазах. Позднее я узнал, что оно значит: это был иностранный почтовый пароход, торпедированный подводной лодкой. Пароход, утащивший моего отца на дно, когда тот возвращался домой с Салоникского фронта.
Дом опустел. Накрыли на стол. Дед послал уведомить не встававшую с постели бабушку, что останется обедать с нами. Он сел на место зятя и кивком велел мне сесть напротив. Мама не появлялась. Якумина несколько раз подходила к двери ее комнаты. И дед тоже пошел туда. Я услышал, как повернулась дверная ручка. Вернулся он раздосадованный, ничего не добившись.
– Подавай еду. Три часа уже.
Дед развернул под бородой полотенце и склонился над тарелкой. Губы его довольно причмокивали.
– А ты почему не ешь, Йорга́кис?
– Не хочется.
– Ешь! Другие дети тоже остались сиротами. Твой отец пал за родину.
– Утонул он! – ответил я, чувствуя комок в горле: морская вода, которой я наглотался, поднялась туда.
Внезапно меня охватило чувство отвращения. Я разрыдался и бросился в комнату к маме. Ворвался я так стремительно, что едва не сбил ее с ног.
Она стояла у окна, оцепенев от горя, и неподвижно смотрела на ужасную белизну моря.
– Мама, что ты там рассматриваешь?
– Ничего.
– У тебя же есть я!
– А я – у тебя. Молчи!
Глаза ее снова углубились в водную безбрежность. Я проследил за ее взглядом, и ужас объял меня. Не соображая, что я делаю, я схватил ее за руку и прижал ее к сердцу.
– Ах, сожми ее покрепче. Чтобы больно было, – прошептала она, словно просыпаясь.
Я сжал ее заледенелые пальцы, и холод их передался мне в кровь.
– Сильнее! – сказала она. – Я не чувствую собственного тела.
На глазах у меня выступили слезы. Я бережно взял ее руку в свои ладони, прильнул к ней сверху щекой и сжал ее, сжал изо всех сил, которые только были у меня в тринадцать лет, словно пытаясь высвободить этими величайшими усилиями источник жизни.
Посетители нахлынули снова. Дверь в дом оставалась открыта, как это принято в часы и радости, и горя: на лестнице постоянно раздавались шаги, стоял нескончаемый гул голосов. Мама не желала выходить из своей комнаты. Какие-то двоюродные сестры, явившиеся поддержать ее в горе, болтали с посетителями, то и дело подходили к ее двери и настойчиво стучались, словно каждая из них считала для себя делом чести вернуть маму в мир земной.