По смерти своего основателя «Современник» изменился во внешнем плане. К числу перемен относится помещение стихотворений отдельно от прозы, под особою нумерациею страниц{1}. Не думая нисколько вмешиваться в домашние распоряжения чужого и притом высоко уважаемого нами журнала, мы все-таки скажем, что такое распоряжение, при нынешнем состоянии стихотворства, не может быть выгодно ни для какого журнала. А между тем оно сделано тремя журналами{2}. Но какие ж были следствия этого распоряжения? Обязавшись, так сказать, представлять публике в каждой книжке целое отделение стихотворений, журналист наполняет это отделение чем случится и даже не может сделать оговорки: «Просим не взыскать – чем богаты, тем и рады». Строчки с рифмами смело выдаются за поэзию; условие подписки выполнено, потому что счет листов верен, – а прочее сойдет с рук.
Во 2 № «Современника», кроме двух произведений Пушкина можно заметить только одно, подписанное знакомыми публике буквами – «Г-ня Е. Р-на»;{3} обо всех остальных было бы слишком невеликодушно со стороны рецензента даже и упоминать.
«Сцена из Бориса Годунова» написана разностопными стихами и рифмами и этим резко отделяется от всего «Бориса Годунова», писанного пятистопным ямбом без рифм. В ней виден Пушкин, как и во всем, что ни вышло из-под его творческого пера; но потому ли, что мы в нее еще не вникнули, или потому, что это в самом деле так, только мы готовы думать, что великий художник не без основания исключил ее из «Бориса Годунова». Но, во всяком случае, помещением ее издатель выполнил свой долг перед публикою, и благодарность ему за это!{4} В «Сыне отечества» говорят о существовании другой сцены, выключенной Пушкиным из его трагедии, сцены, где Бориса упрашивают принять венец: «Современник» должен решить нам, затеряна она или сохранена{5}. Другое стихотворение Пушкина, помещенное в этой книжке, есть лирическое – «К женщине-поэту»{6} – вот оно:
Я слушал вас… Я прочитал
Сии небрежные созданья,
Где ваши томные мечтанья
Боготворят свой идеал.
Я пил отраву в вашем взоре,
В исполненных души чертах,
И в вашем милом разговоре,
И в ваших пламенных стихах.
Соперницы заветной розы
Блажен бессмертный идеал!
Стократ блажен, кто ей внушал
Единый стих и много прозы.
Есть что-то лелеющее чувство, какая-то дивная, таинственная гармония в этом стихотворении, гармония, состоящая не в подборе звуков, не в гладкости стиха, но во внутренней, сокровенной жизни, которою оно дышит. И какая простота!..
Хороших статей в прозе и теперь в «Современнике» больше, чем посредственных; о последних мы умолчим{7}, а о первых поговорим.
«Перемещение университета в Санкт-Петербурге» – интересная в фактическом отношении и хорошо изложенная статья. «Князь Потемкин-Таврический», отрывок из V части «Истории России» г-жи Ишимовой, представляет собою статью, которая по прелести и искусству изложения может служить украшением всякому журналу. «Государства Скандинавского севера» и «Папа Григорий VII и император Генрих IV» – два отрывка из нового исторического труда г. Шульгина возбуждают живой интерес и желание прочесть сочинение вполне.
Но самые интересные статьи во второй книжке «Современника», это – «Александр Сергеевич Пушкин» и «Хроника русского в Париже». Первая содержит в себе несколько драгоценных фактов о жизни и характере великого нашего поэта и отличается многими светлыми взглядами на его произведения. Статью эту можно назвать взглядом на жизнь нашего поэта{8}. «Хроника русского в Париже» по-прежнему отличается калейдоскопическою занимательностию. Остановимся на ней, чтобы позабавиться вертлявою и суетливою деятельностию французов{9}.
Уж старая новость, что Кине написал плохую, напыщенную поэму, в которой фальшивым голосом воспел Наполеона: {10} поэма давно забыта везде, а во Франции, как водится, прежде, нежели где-нибудь. И вот Кине написал трилогию или драму «Прометей». То-то должен быть славный пузырь, если только не лопнул до печати!{11} и он читал ее на вечере, где в числе слушателей были Шатобриан и Ампер. Первый находит излишнюю роскошь в описательных формах и уподоблениях; второй думает, что поэма была бы вдвое лучше, если б была вдвое меньше: истинно французская критика, лучше которой для французского поэтического произведения ничего не может быть!
Жерюзе открыл курс о французской словесности в начале XVII столетия. Он начнет Ронсаром и продолжит до Корнеля. Кажется, что бы много говорить о Ронсарах; но француз за словом в карман не полезет, если дело идет о болтовне. Впрочем, ученый профессор охотно прочел бы и больше, да больше он ничего не знает, как сам откровенно признается в этом по свойственной всем великим людям скромности. «Здешняя академическая молодежь, – говорит автор «Хроники», – привыкла со всех кафедр философского факультета слышать одни отрывки, одни части науки; так, например, Ленорман, вместо Гизо, читает только о финикиянах, Ампер ограничил себя несколькими столетиями средней истории, Жерюзе полувеком французской литературы; сам Фориэль избрал для этого курса одну Испанию». Это во Франции называется – преподаванием наук! И то сказать: у всякого народа свой взгляд на вещи; китайцы еще смешнее всё понимают.
Берье дал свое имя одной толстой книге: в книге нет ни строчки его, а она разошлась{12}. Именами теперь во Франции промышляют все знаменитости – Карл Нодье особенно. «Недавно в академии зашел между ним и Жуй спор о разных записках. Жуй начал хулить записки д'Абрантес, а Нодье, защищая их слегка, сказал: первый том, например, очень хорошо написан. – Верю, – отвечал Жуй, – потому что вы его писали. – Нодье замолчал».
Но вот верх смешного: Марк Жирарден открыл в Сорбонне литературный курс, содержанием которого будет – «Эмиль» Руссо. Но не здесь конец смешного: не угодно ли послушать начало вступительной лекции великого профессора?
Это («Эмиль») нравоучительное исследование вопроса: как воспитать человека? Какому правилу надо следовать в жизни? Этого правила, этого рода изучения недостает особенно в наше время. Наши нравы смягчены; но занимается ли кто-нибудь правилами нравоучения? В старину было не так. Тогда даже и придворные Людовика XIV, даже Сен-Симон посвящал дни, недели размышлению. Он уединялся. Даже языческие времена имели что-то подобное в нравах и обычаях. Тогда, равным образом, близ общенародных мест, я вижу философов, лицей!.. рассуждают о нравоучении. То же самое и в Риме, в этом обширном горниле честолюбия, где замышляли о владычестве над вселенною. Это было не честолюбие нашего времени, когда дело идет о префектуре или даже и о портфеле; нет, тогда замыслы были обширнее; проконсульство в Греции, в Африке, в целой части света!.. И в такую эпоху является Цицерон, который пишет книгу «О должностях»; а при императорах Эпиктет с своими «Наставлениями», которыми искупаются все беспорядки Рима. Там всегда заметно было движение, нравственный мир, от которого мир перерождался, но где он теперь? Что с ним сделалось? Пишет ли он? Двигает ли он нас? Спросим самих себя: что мы должны делать? Поступать отчетливо, поучаться, размышлять. Где вы это встретите? Нравственный мир затмился от мира вещественного, который дошел также до какого-то величия. Он поучает, он хочет приводить в восторг; этот вещественный мир уже в величии! Англия… вот его престол, его святилище! Это Лувр промышленности! Все в чудном там движении; ничто не говорит там, а все трудится; это машина, род циклопа, который все приводит в движение. Бедность рабочего класса: в этом также величие (?). А железные дороги! Что подобного в состоянии изобрести и сам сатана? Пространство уничтожено: вы сейчас будете в Берлине на лекции Ганца. Парижский дурак может съездить потолковать с петербургским дураком. Гражданственность совершенствуется ли от этого? Увеличилось ли число идей от чудес промышленности? Или только ускорили они движение их?