Я родился
душным вечером,
в обрамлении пальм,
под опахалами евнухов,
Абсолютом благословенный.
И запах падали смутно ощущался в воздухе,
и чёрные птицы
тревожно кружились в небе,
и колкие травы
игриво ласкали тело.
Негритянка – мать моя – заверещала
И, стоя под грозными сводами
Мраморного дворца,
Мутными белками глаз
Взирала на меня печально.
Жаркие ветры зной
несли из пустынь
и, обвевая меня, улетали.
И мир,
этот мрачный,
безумный колосс,
принимая моё крохотное сознание,
оставаясь внешне спокойным,
почти безразличным,
бестрепетным,
совершил вдруг одно колебание
в безднах своей таинственности;
и, почувствовав его,
изведав
страх, бывший тем движением,
осознал я внезапно
и внезапно постигнул
мощь своего величия.
Воздух
обучил меня дыханию,
а земля – движению и покою.
Но суть окружающего не всегда
проявлялась мне отчётливо
и естественно:
часто не мог я понять
структуру сфер и строение
отдельных частей мироздания.
Мне казалось, что они
не соотносятся
с моим существованием
и развитием;
и перестав воспринимать их разумом,
я поглощал эти странные отражения
лишь какими-то
неведомыми чувствами,
что скрывались во мне —
и тайна
превращалась сейчас же в явь
и одаривала меня
истиной.
Почему-то нежность казалась злобой,
почему-то это казалось мне…
Ибо звери
при моём появлении
глухо рычали
и скалили
свои алчные, беспощадные дёсна,
что вырывали клочья мяса
из доверчивых
и послушных тел.
Но вникая
в их сморщенные души,
я обжигал их
холодом отчаяния,
и, поняв,
кто я есть в действительности,
они сникали,
и глаза их тускнели;
смиренно подползали они
и лизали
мои тонкие, белые ладони,
в чьих венозных изгибах
было спрятано
моё прошлое,
настоящее,
моё будущее…
А потом они убегали вдаль,
унося свой стыд
и моё к ним презрение.
И волны шуршали о гальку,
и скалы
молчали грозно;
и отламывая камни от породы,
я рассматривал их на свет,
ощущая шершавость
и тяжесть их;
и не выдержав
трепета моих рук,
они размывали свои очертания —
ускользая,
сочились сквозь пальцы,
и обагряли нежный песок
каплями застывающей ртути.
Я брал в свои руки травы,
сладкие плоды
и цветы;
я прижимал их к лицу,
я вдыхал
переливчатый аромат их беспечности.
Но чуя моё дыхание,
сущность которого – ненависть,
они дрожали, коробились,
сохли
и отдавали свою жизнь ветру.
А он – лёгкий,
но всё же коварный,
завывал
и будто бы радовался,
поглощая новые атомы…
Я прах их сдувал
и, кружась,
тяжело опускался на землю он
чёрными снежинками горести.
Я тревожно
взирал на людей,
что порой
возникали в отдалении,
словно призраки
из моих видений;
они и были призраками —
я знаю,
я дивился
их чудной похожести
на меня, а ещё изумлялся
возможности этого сходства.
Уходили они —
пугливые, странные —
вдаль
и исчезали в тумане.
А затем умирали нервно,
разлагались,
гнили смрадно
и мерзко;
и присев на корточки в задумчивости,
я рисовал на телах их узоры,
печальные и грозные картины.
Их понять было трудно другому —
там небо
вливалось в землю
и, излучая
белёсо-дымную лазурь,
отражало его обречённость.
Они мудры были, те картины —
мудры, благолепны, прекрасны,
но понять их
было трудно и мне.
Единственная
из тех существ,
единственная,
принятая за равную,
женщина,
рискнувшая быть рядом,
была спокойна, тиха,
угрюма,
но,
как ни странно,
красива.
Она совсем не казалась смертной,
не казалась женщиной,
человеком,
но ты знаешь,
о правый глаз мой,
ведающий бликами снов
и видящий тайны многия,
она горько и слёзно раскаялась
о том,
что повстречалась со мною.
И те немногие,
смысл имени моего
знавшие,
что, дрожа, издавали уста,
а также имени чёрного лебедя,
что, крича,
кружился в поднебесье,
указывая дорогу к Солнцу,
были раздавлены
сосновыми ступнями рока,
и будто видел я,
как сливались они с бесцветием,
покрывались коростой забвения
и, быть может,
пылинкой лишь жалкою
беспокоили мир
существованием.
Как та,
как та несчастная женщина.
А я,
одурманенный цветом горных вершин,
близостью и ясностью смерти
и чем-то ещё,
что тяжёлым, мучительным гнётом
проникало в меня,
и гнёт тот был
самым страшным
из всех изведанных —
я так и не оправился
от его веяний —
убегал
в благословенный
и милый край —
город танцующих лилий
и каменных дев,
молчаливых и опасных,
одиноких, обиженных, но
трепетно жаждующих ласк.
Здесь, при становлении звёзд
определённым
и никому не ведомым порядком,
при увлажнении земли
холодной росою тоски,
при сочетании
нескольких волшебных слов,
что называло мне изредка
одиночество,
испытывал я
единственное чувство —
чувство горечи,
бывшее в то же время величием.
Ибо в этот грозный час
наступали
огненные ночи…
Буйного языки пламени,
что пожирает суть настоящего,