Триест – город предчувствий. «В начале этого века мы все еще живем предчувствиями, и предчувствия эти лучше всего ощущаются именно в Триесте. Уже давно, еще до того, как идеи великого венского доктора проникли в итальянские научные круги, студенты, приезжавшие в Триест из Вены, донесли до нас откровение о новом способе проникновения в психологию человека», – так пишет А. Спиани в «Автопортрете из Триеста» (1963)[1].
Мы солидарны с антигероическими и антириторическими настроениями таких известных жителей Триеста, как Звево и Саба, и не соблюдаем здесь, в Триесте, обряд возвращения к истокам, ибо понимаем, что любое возвращение – это отдаление. Мы признаем внимание к истокам постоянным и формальным условием знания и лечения, и в этом смысле Триест открывает перед нами перспективы переосмысления нашей истории, так что – не вдаваясь в ложную риторику, которая замыкается сама на себе, – мы постараемся ответить на все животрепещущие вопросы.
В эти дни некоторые наши коллеги поставят перед собой задачу возвратиться в неповторимый момент нашей истории: в Триест начала XX-го века. Даже при очень беглом взгляде на тот период оказывается совершенно очевидной внутренняя связь между болью каждой конкретной жизни, рождением нового вида лечения и, по выражению Саба, «…страшной болью, потрясшей наш несчастливый век».
О «несчастливости» поистине безумного и трагичного ХХ века размышляли многие. Леви-Страусс еще в середине века писал о «сильных угрызениях совести», мучивших Запад и вынуждавших его «сопоставить собственный образ с образами других народов в надежде, что эти образы отразят сходные проблемы или помогут объяснить, откуда те взялись в его культуре». Во время одного из своих долгих путешествий он познакомился с колдуном Квезалидом, образ которого будет сопровождать нас в этом кратком путешествии по дорогам лечения[2].
Квезалид не верил в силу шаманов и желал разоблачить их мошенничество. Он прошел долгий курс обучения, лишь усугубивший его сомнения и подозрения, но в результате сам стал шаманом. Впервые его позвали к больному, которому он приснился в облике спасителя. Этот первый сеанс имел громкий успех, но Квезалид не изменил своего критического отношения к шаманизму и приписал успех не своим усилиям, а психологическим причинам: «Больной, – утверждал он, – твердо верил в сон, который ему про меня приснился».
Квезалид посетил соседнее племя и вылечил многих людей. Он лечил эффективнее, чем другие шаманы. Наш герой задался вопросом: отчего его метод давал результаты, а другие методы – нет?
Проблема – комментирует Леви-Страусс – «имеет параллель в современной науке: две системы, о которых известно, что они в равной степени недостаточны, демонстрируют, тем не менее, одна относительно другой некое дифференциальное значение как с точки зрения логической, так и с точки зрения экспериментальной. В какой системе координат их оценивать? В фактической, где они неразличимы, или в их собственной, где они принимают неравные величины как теоретически, так и практически?»
Присущий Квезалиду скептицизм свободного мыслителя со временем уступил место более приглушенным чувствам. Существуют ли настоящие шаманы и является ли он одним из них? В конце рассказа это так и не проясняется. Квезалид О.Ж. продолжает выполнять свою работу и гордится своими успехами.
По мнению Леви-Страусса, действия и представления шамана, верования больного, а также коллективное мнение формируют некое «гравитационное поле», в лоне которого определяются и занимают свое место отношения «колдун-заколдованные».
Но что делает шаман, этот «мастер отреагирования»? Проводя лечение больного, шаман играет перед своей аудиторией своего рода спектакль.
* * *
Со спектакля шамана совершим прыжок во времени и пространстве и перенесем свое внимание на другой спектакль – тот, который, как мы можем вообразить, наблюдал Фрейд в клинике Сальпетриер.
Изогнутое тело, закрытые глаза, маска смерти и экстаза на лице, в центре сцены: «царица истерии», ее поддерживает мужчина, великий Шарко. На картине Бруалле 1887 года их тела образуют заглавную V, соединяясь внизу и словно указывая на их общую судьбу, а вокруг плотным кольцом стоят врачи и их ученики.
Фрейд был в восторге от этого зрелища.
«Гипноз, – будет вспоминать он в 1924 году, – был воистину непреодолимым искушением. Впервые можно было ощутить победу над собственным бессилием. Слава чудотворца грела.
Но в чем же разница между пространством аналитическим, которое провозглашает Фрейд, и тем зрительным театральным пространством Шарко, где великим отсутствующим было пространство психическое?
Можем ли мы признать в этом различии, которое Понталис (Pontalis, 1977) определяет как “решительный перелом”, рождение нового метода лечения, который будет опираться на научное знание и дистанцироваться от знания и лечения магического?
Пройдет более 10 лет, прежде чем мы сможем наблюдать этот «решительный перелом», который произойдет в 1897 году, в самый разгар моды на самоанализ: самоанализ, лечение пациентов и теория являются элементами взаимосвязанными, принадлежащими к одному и тому же процессу лечения и знания, приобретения «прототипического» опыта, который с тех пор обновляется в каждом конкретном анализе (Chianese, 1997).
При создании аналитического пространства Фрейд постарается выскользнуть из поля зрения, из человека превратится в Другого или, лучше сказать, Нейтрального. От театра тела Шарко Фрейд перейдет к театру психики и создаст совместное пространство психического аппарата и пространство аналитической ситуации. С тех пор терапевтическая сцена и сцена ментального аппарата будут взаимно определять друг друга.
Отсюда следует, что в психоанализе невозможно выделить факторы лечения, не обращаясь при этом к различным теориям психического аппарата, с которыми эти факторы связаны.
Что касается «личности» терапевта, то различные ученые – от Шарко до Фрейда, а также Брейер, отводят ей в лечении роль «фармакона» в его исконно двойственном значении: яда и лекарственного средства. «Даже самые блестящие результаты обращались вдруг в ничто, если в личных отношениях пациента с врачом что-то расстраивалось… мы поняли, что личная аффективная связь между врачом и пациентом, отношения, которые мы не знали, как регулировать, имеют гораздо большее значение, чем любая работа с катарсисом» (Freud, 1924). Историческая заслуга Фрейда состоит в том, что он сумел трансформировать эту «аффективную связь» в основной «специфический фактор» аналитического лечения.