От издателя к читателю
Только лишь спустя некоторое время после гибели моего приятеля мне удалось найти собрание его записей. Казалось, он хотел похоронить их вместе с собой.
Пыльные, разорванные черновики его трудов были обёрнуты тонкой, хлипкой верёвкой, подписаны обыкновенным «E., L.» и спрятаны на уровне сердца под пиджак, в каком он был в день своей смерти.
Неизвестно, как долго он так пролежал. Первые сведения о его несчастье разнеслись лишь в узких кругах, и те приходились ему незнакомцами, которые только и шептали о несчастном, сошедшем с ума. Никто не жалел, никто не сочувствовал: все разве что смеялись о достигнутой цели.
По его позе мало что можно было с точностью определить. Перед смертью он не был напуган, измучен, либо же зол: вид указывал скорее на смирение и готовность. На груди его спрятались потрёпанные листы, прикрытые, будто с защитой, левой рукой.
Глаза закрыты, а длинные ресницы, чёрные и густые, как и прежде, украшали его на первый взгляд безжизненное лицо. Лишь одна из них лежала на его щеке: перед смертью он плакал.
Вопреки произошедшему, лицо его не было ещё более мёртвым, чем обычно. Отличало его лишь подобие улыбки: один уголок рта был чуть выше второго. Волосы убраны, галстук по всем правилам завязан, туфли протёрты до блеска: весь этот порядок противоречил комнате.
Облезлые стены, протекающий потолок и скрипящий, грязный пол отражали содержимое его текстов. То, что скрывалось за отпаренным костюмом, можно было найти в этом доме. Здесь он творил, вёл свои записи, какие послужили то ли спасением, то ли забвением.
Откажусь я от упоминаний обычных характеристик мест, где мёртвый человек лежал забытым и ненужным, ведь подобное вы и сами в силах представить. Намного больше смертью отдавало то, что он созидал здесь при жизни.
Я знал его, как истинного героя, поневоле ведущим всех за собой, и доброта его сердца развеивала весь окружающих мрак, какого было столь много в одиноком городе.
К несчастью, тьма захватила его, бытующие нравы толпы испортили уникальную, неподдельную сущность. Тело, в котором годами бушевала не свойственная никому боле искренность, отныне безжизненно лежало на разорванном диване.
Родные прежде надежды не отражались нигде. Говорили, ему недоставало могилы. Они ошибались. Вся комната и была своего рода кладбищем.
Мне приходилось слышать об этом дневнике. В нём, по его словам, находил он собственное отражение, не умея спасать себя по-иному. Все главы и записи, хранившиеся годами на его столе, представляли собой некую терапию. Он разговаривал с ними намного больше, чем с кем бы то ни было.
«Невозможным для меня кажется представить всю историю человеческой жизни на одном только языке слов», – упомянул он и, как ни странно, оказался прав. Тяжко повествовать о том, с чем не можешь разобраться даже на уровне чувств. Он никогда не говорил «я пишу книгу». Чаще всего он предпочитал этому «я пытаюсь разобраться с самим собой».
«Траур по человеку, которым не стал» – так он назвал последнюю свою работу. Впервые прочитав её, я навеки запомнил одну фразу: «Люди не замечают разрушение окружающих, пока оно происходит». Бедный мой друг, если б я только знал обо всех твоих бедах!
Будучи человеком необыкновенной мудрости, заключавшейся не в красивом слоге, но в принципах жизни, он вечно оправдывал каждого себе встречного, забывая о том, чтобы защитить себя. Доводы его временами наивны, однако и пылкость порождалась не глупостью, но святой верой. Не навязывая собственное видение, он приучал к свету всех, кто знал его.
Я долгие годы не ведал того, что кроется в этих строках. Написание книги, как называл это я, подразумевало нечто более важное: он пытался найти выход.
История, ниже предоставленная вам, между слов хранит все тягости и прелести жизни, какие он только успел познать. Думал, как и всегда, он о том, что сумеет кому-либо помочь, возможно, оттого что сам никогда не был спасённым.
Семье было доложено об остановке сердца. Мне же было ясно о причине в разбитых его надеждах.
Если и существует смерть от избытка всех сторон жизни, это без всяких сомнений была она.
Смерть ради жизни или жизнь ради смерти.
Я часто в жизни наблюдал ярое противостояние «разума» и «тела», и здесь оно проявляется слишком ясно: когда «разум» хочет лишиться «тела», а оно, как паразит, его из последних сил не отпускает.
В конце от него не останется ничего.
Предисловие
Судьба моя вечно представлялась мне, как нечто недостойное всяческих упоминаний, ибо, как я уже успел убедиться, любые попытки взаимодействия с окружающим меня миром были тщетны. Однако и доминирующей надо мной слабостью, коей я вовсе не стыжусь, была презираемая многими сентиментальность. Меня пленительно влекли чувства, идеи, мысли, пристрастия и мечты. Не равняясь с Аристотелем, я так же видел метафизику своим главным интересом. Явления, природа этих явлений, понимание мира, процесса его создания, умозрение, созерцание были движущим во мне механизмом, какой помогал воплощать наивысшую цель.
Средством же постижения сей цели представлялись, как ни странно, люди со всем присущим себе безумством. Одни бесконечно бежали к своему воображаемому смыслу, другие умиротворенно скитались, величаво считая, что никакого смысла нет вовсе. Мне лишь доставляло удовольствие обозрение тех одиноких миров, не замечающих истинной драгоценности. Быть может, я изучал людей, чтобы понять себя, быть может, для того, чтоб себя никогда не понимать.
Люди живут так, будто не собираются умирать, но и умирают, не успев пожить. В нескончаемом беге [непонятно – куда? Откуда?] начинает постепенно растворяться какой-либо мнимый финал, ведь мы убиваем себя работой и войнами для того, чтобы, по иронии, жить.
Страдания и скитания мои привели в конечном итоге к результату куда более правдивому. Я шёл к смерти, оставляя существовать свои прежние цели и, покончив с собой, отправил давно покалеченную душу мою впредь на благое дело, в коем царит правосудие, мне не подвластное, и выбор, на какой я уже не в силах повлиять. Ввиду гибели я не имею права ораторствовать, выносить на всеобщее обозрение какие-либо доводы, признания и идеи, однако осмелюсь задать, хоть и самому себе, самый неуместный в подобной ситуации вопрос:
Почему же я желал собственную смерть?
ГОЛОД
I
– Люди готовы бесконечно бежать от уединения, будто ожидая вкусить нечто более стоящее. Мы родились в одиночестве – в нём и умрём. Невзирая на любовь и войны, на счастье и боль, верь только тому, что принадлежит тебе, Эспер*. А уверенным ты можешь быть лишь в самом себе.
Мы с отцом находились на веранде одного из его поместий, пересчитывая звёзды на небе и пытаясь найти в этом хоть долю смысла. На тот момент вся моя прежняя вера во что-либо заключалась в одном человеке. Он говорил с полной уверенностью то, в чём я боялся доныне признаться даже в тишине. Миллионы слов, мнений и идей сплелись в некую невидимую нить, ведущую из ниоткуда – в никуда. В мире существовало лишь наше совместное созерцание того, чему тесно во всяком языке мира.