Все началось с вазы, которую я разбил. Хрустальная. Какая-то секунда, и она уже на полу. Да еще с таким звуком грохнулась! В общем, я сразу понял – сейчас начнется.
В нашем доме война началась именно тогда – в тот день, когда я разбил мамину вазу. Которая бабушкина.
Это же все, что от нее осталось! Хотя была же еще могила. И фотографии! Но я уже заранее понимал: маме, когда она злится, вообще ничего не докажешь. Особенно то, что я здесь – ни при чем.
Это все из-за близнецов! Они меня с самого утра доставали. Вот так прямо и ныли: «Достань, достань!» Ну я и достал. А там конфет – тьмуща! Понятно, с чего им эта ваза далась. А вот остальное – непонятно. Если ваза – единственное напоминание о бабушке, зачем держать ее на видном месте, да еще и конфеты внутри прятать? У близнецов же на шоколад нюх – ого-го какой. Они его даже через бетонный забор учуют, не то что через прозрачную дверцу шкафчика. Так что мама эту вазу сама под угрозу поставила. Изначально!
А я просто схватил ее и стал тащить. Она реально здоровая – с широким таким горлом! И вроде бы крепко держал, а тут – бамц – и всё: стал с открытым ртом и смотрю, как эти конфеты по ламинату прыгают. Как бусины. И звук такой, я уже говорил, неприятный. Стеклянный – вот какой. Я понимал, что это не из-за конфет. Это у близнецов осколки под тапочками хрустели. Но я смотрел именно на конфеты – как они скачут по полу. Было в этом что-то тревожное.
Потом мама с кухни прибежала. И давай кричать. Я не реагировал, стоял спокойно. А сам чуть ли не молился – хоть бы она не заплакала. Потому что на крики я нормально реагирую. Да вообще никак. Просто мысленно сворачиваю уши в ракушку, и всё – мне эти крики по барабану. А вот если слезы, там сразу чувство вины просыпается. И совесть заодно. Терпеть не могу, когда свербит под ребрами. Сколько живу, столько не понимаю: это вина или все же совесть так по коже шкрябает?
Поэтому я и молился. Думал – что угодно стерплю, только прошу – не шкрябайте меня! И мама услышала, наверное, раз не заплакала. А я сразу подумал – зачем? Зачем я просил?! Пусть бы она заплакала, как любой на ее месте. Я бы точно не сдержался, если бы у меня от нее одна ваза осталась.
Но мама просто закричала. И не так, как обычно, – с чувством, а тоненько, точно комарик. И вот этот проклятый комарик – он был таким маленьким, что запросто проник в мои ракушки и засел где-то внутри. И пищал, пищал. И в какой-то момент я понял, что больше не смогу этого выносить. Сказал: «Не пищи ты так – горло сорвешь!»
На самом-то деле я хотел сказать «извини». Ну или «подумаешь, ваза». Но сказал это. И сразу пошел в комнату, чтобы не слушать, что она там еще для меня припасла, кроме традиционного «в кого ты такой безответственный» и «ничего в этой жизни не ценишь» и вот это – мое любимое – «Ренат, когда ты уже повзрослеешь?».
Если бы я знал! Тогда бы я просто подошел и сказал: «Мам, прости меня, пожалуйста». И, наверное, что-нибудь такое, дурацкое, типа: «Давай я ее склею?» Не сам, конечно. С папиной помощью. И все было бы хорошо. Склеенная ваза вернулась бы в шкаф, а мы бы спокойно сели обедать. Папа сразу бы «смолотил» свой суп и попросил бы добавки. Мама говорит, это потому, что папа воспитывался общежитием и «набрасываться на еду» его заставляет инстинкт выживания. Мол, кто успел, тот и съел. А я вот думаю, что истребительное жевание – это у папы от большой любви к маме. Потому что суп, если честно, особенно с клецками, – это вообще не ее. Размазня какая-то. Но папа каждый раз ест его с таким видом, будто это – пища богов. Он сам так говорит. И даже не краснеет!
А я такого не понимаю. Почему нельзя просто приготовить то, что все любят? Те же голубцы, например. Они у нее потрясно получаются, когда без укропа. А драники так вообще – с ума сойти можно.
Ну, тут я, конечно, не до конца справедлив. Мама их и так часто готовит. У нас же папа белорус, а у белорусов картошка эта чуть ли не в крови. Вот мама и старается – жарит. Кровь ему подогревает.
А мы потом сидим такие – все в сметане – и уписываем эти драники, как будто дистанцию бежим. Да, я уже взрослый, но с папой такие вещи, как еда наперегонки, – они и в три, и в тринадцать одинаково хороши.
Хотя вот близнецам уже три с половиной – а люди в настоящих удовольствиях до сих пор ничего не понимают. Они бы там за столом сразу стали ныть, что не хотят есть ни суп, ни драники, а хотят мультики. Особенно Сёма. Вообще-то он у нас Семён – в честь какого-то там святого. Но «Сёма» как-то удобнее. А Ерёма, который Еремей, уже просто в рифму, наверное, сложился.
Но вообще они у нас больше разные. Вот Сёма, например, суп не любит. А Ерёма – очень даже. А еще сильнее – скандалить! Потому что, если разобраться, суп ведь можно и потом, после мультиков съесть. А если предварительно еще и проораться как следует, так оно даже вкуснее будет.
Но никакого супа у нас в тот день так и так не было. Потому что мама, повозмущавшись, грохнула по столу кастрюлей или чем-то похожим – я не разобрал из-за стены – и уже спокойно сказала:
– Обед будет нескоро.
А потом включила телевизор.
Это был сигнал для всех нас, что она обиделась. Мама одним словом или фразой – она умеет такое – может высказать все, что у нее накопилось. И хорошо бы нам всем ее не трогать до поры до времени, пока она не остынет. А еще лучше – скрыться с глаз долой и желательно куда подальше. Вот это все она может сказать одним словом. Или покашливанием! Есть у нее в арсенале такое особое «кха-кха». Его даже близнецы понимают. И сидят тихонько, пока буря не утихнет.
Вот и тогда тоже. Их как ветром сдуло! Я еще заглянул по пути к себе в их комнату – узнать, чем они там занимаются. Смотрю, в шатре сидят, о чем-то шепчутся. А Ерёма меня увидел, пальчик к губам приложил и такой «тс-с». Я же говорю, они мамино настроение на раз-два считывают, как телепаты. Вон даже комара ее почувствовали. И папа, видно, тоже, раз ко мне в комнату пришел. И такой с порога:
– Ты как хочешь, брат, а я планирую бежать из страны.
Потом подмигнул и так, заговорщицки:
– И как можно скорее!
Тут я уже не выдержал и засмеялся. Сказал еще:
– Тогда бежим вместе.
И вздохнул, чтобы показать, что на самом деле мне не так чтобы уж прямо весело. А папа сел рядом на кровать и прижал свое плечо к моему. Мы посидели так буквально пару минут, ну пять от силы, и я вдруг почувствовал, как меня отпустило. Как будто вся тяжесть с моей груди сползла куда-то в живот, потом ниже – в ноги, а потом вообще растворилась. И стало так легко! Словно никаких забот у меня в жизни нет. А разбитой вазы с прыгающими конфетами и подавно – никогда не было. И паршивого чувства наподобие тревоги – тоже.