Кто как хочет, а я по‑своему.
Стреми свой ум к добру.
А мне и самому в полное удивление теперь, ну как это мы вот так, с ничего, совсем с ничего, совсем вдруг попали тогда в Батум, хотя прямо и не скажи того, – не так‑то вовсе вдруг, это только на первые глаза так оно кажется…
На твоих глазах – а надо сказать, прескверная у меня мода говорить с самим собой, как с кем другим, – на твоих ведь глазах я всё клянчил ма отпустить меня в мореходку. Да ты ж знаешь! «А кто кукурузу станет сеять? А кто будет пособлять деньжонки Митьке на техникум зарабатывать? Ты ж старший в доме мужчина, первейшина, хозяин!» Оно видишь, под что клинья бьются? Понимаешь, к чему всё ладится? Кому раз, кому два, а кому и нет ничего. Всё я куда‑то, всё я кому‑то, а когда же мне? Лета молодые уйдут, потом мне не надо. Потом поздно уже, как в старость въедешь.
Всякое ученье призваньем хорошо – у меня его нету.
В дневнике в моём всё великомученицы тройки, редко когда‑никогда шалой какой волной прибьёт к берегу к моему четвёрку, так этой птахе, и то сказать, так одиноко и вчуже всё тут, что другим разом она и во весь месяц не случится снова.
Зато физик через неделю да во всякую неделю с немецкой аккуратностью подпускал мне лебедей. Бывало, нарисует невспех в поллиста своего лебедя, полюбуется с ухмылочкой, протянет назад дневник:
– Два!
Под венец четверти весь урок тебя до смерти гоняет, а наскребёт‑таки на изумленье мне со всех моих закоулков под шапкой copy на троечку, да и не отдаст с миром, а непременно попрекнёт, мол, не за знания – за усердие жалую. А обиды что! Я ж ночами, как есть полными ночами, от света до света, долбил ту физику, только проку ни на ноготь срезанный. Таких в классе и на завод нету, если меня мимо счёта пустить, один я такой пустоколосый.
Первая страница повести «В Батум, к отцу».
Рукопись.
Отчего? Или у нас дома, в Насакирали, в кринице вода такая?…
Что ж тут напридумаешь? Что ж тут его поделаешь? Раз тупо сковано – не наточишь.
Одним бычьим упрямством справного аттестата не взять. Тогда уж лучше в мореходку, покуда не вышли роскошные года мои.
А и там, конечно, не мёд ложкой, так зато там у меня козырь вон какой: я при месте, при главном при месте своём.
На мореходку меня хватит. Подналягу, упрусь, никуда не денусь. Кончу!
И где? В самом Батуме!
В этом для меня было всё.
Ретивое сердце живёт без покоя.
С Вязанкой, с этим припаянным Николкой, мы жили тогда в соседях в безымянном посёлушке в одну улочку.
К нам на пятый район чайного совхоза Вязанки приехали из Одессы года так за три до описываемых событий.
От Николы (мы ходили в один класс) я узнал, что его отец, старый матрос, нажил какую‑то страшную морскую болезнь. Отца списали на берег. Отец возненавидел и море, и Одессу, отчего уехал по вербовке к нам в глушь, в горы.
Перед отъездом отец велел матери отнести в букинистический магазин всю свою морскую библиотеку. Но мать… тайком упаковала её в багаж.
Держали книжки на новом месте подальше от отцовских глаз, на чердаке в картонных ящиках.
Всякий раз после уроков, когда не было дома отца, мы с Николой забирались читать «запрещённую литературу», пьяняще‑сладкая власть которой день ото дня росла над нами.
Каждое утро мы вышагивали по восемь километров в сам Махарадзе, по‑кавказски веселый районный городишко, весь какой‑то всегда празднично нарядный и ликующий.
В том местечке на взгорке у болтливого притока речонки Бжужи сиротливо печалилась наша барачная русская школушка.
В девятом мы за одной партой сидели с Николой.
Никола выделялся, пожалуй, даже блистал какой‑то диковинной усидчивостью и основательностью, в благодарность чему он в классах трёх, мало – в двух чистосердечно канителился по два года сполна.
А возьми так, поза школой, парень вовсе и непромах. У этого в зубах не застрянет!
Ну пускай звёзд с неба не брал, ну опять же пороху не выдумывал, а вместе с тем был невесть какой вёрткий, ходовой, хваткий да вдобавку – по мне, это уже и ни к чему совсем – да вдобавку был ещё на руку под случай мелкий плут.
Когда Вязанку‑старшего спрашивали, почему за такое мало отделывал сынка, спроста отвечал: «А! Больше не сто`ит…»
Так вот, заикнулся я было Николе про море…
Чудо я гороховое! Да он мне сам ещё прошлым летом, как восьминарию закончили, смехом говорил про мореходку, а я взаправду и не прими. Ну какое же серьёзное дело замешивается под хаханьки?
А то была всего лишь маска. Мол, не примет намёка – со смеха взятки гладки. Теперь же, на поверку, вижу, у него та же хворь, только он молчал всё, знай не терял, не шелушил понапрасну досужих толков про своё про заветное.
Глянул на мои слова Вязанка этаким орлом раз, глянул два, а там махом сгреби с парты все причиндалы наши в сумку к себе и толк, толк это меня локтиной в бок, шлёт глазами к двери.
– Хватит тут этих клопов дразнить! – Самый длинный в классе Вязанка не без яда навеличивал мальчишек всех не иначе как клопами, за что те поглядывали на него искоса, и мудрено было понять, чего в тех взорах плескалось больше, злого попрёка или зависти. – Трогай!
– Вот так и сразу?
С удивления вытаращил я глаза; рот, похоже, распахнул до неприличия широко, раз Никола сказал:
– Закрой свой супохлёб, а то горло простудишь. Ну, чего ложки вывалил? Не видал, что ли? Тро‑о‑гай!
– Ты что? В самом деле срываешься с физики да с химии? С целых двух!
– С целых, – рассудительно подтвердил Вязанка и в нетерпении выдавил сквозь зубы: – Да глохни ты, чумородина, с этими уроками. Глохни!
– Так сразу? Дело к концу четверти… Может…
– … физик спросит. Может, щупленькую двойку исправишь на кол… потвёрже.
– Не‑е. На колу меня не проведёшь, – держу я свой интерес. – Я сплю и троечку вижу… А ну‑ка мне бы её ещё да и наяву в дневничок заполучить, самую ма‑а‑ахонькую, са‑мую сла‑а‑аабенькую, а только троечку и никаких твёрдых твоих заменителей не надо.
– Эхе‑хе‑хе‑хе‑е и так далее… Слушаю я и вот про что думаю… Тебе да мне к концу четверти уж честней куда будет – пристраивайся под дверью у учительской, как вывернулся кто из преподавательского генералитета, вались на колени, ладошку ковшиком да рыдай: «Троечку… подайте троечку… Пожалейте, люди добрые, несчастного… Да подайте же троечку!..» Со стороны так глянуть, думаешь, ответы наши у доски не жалобней этого романса нищего? Не тошно ли вымогать призрачные трояки? А? Не пора ли взрослеть, вьюноша?