Гертруде и Исааку
– Я – Чарли Джонс! – отчаянно прокричал Чарли Джонс. – Чарли Джонс!
И – еще раз:
– Чарли Джонс!
Все прямо-таки обязаны были знать, как его зовут, и никто не имел права сомневаться. Ни секунды.
– Да, я – Чарли Джонс! – проговорил он уже более спокойно, но веско. С ним, правда, никто не спорил; никто и не пытался отрицать того, что он – Чарли Джонс. Лежа в кромешной темноте, он обхватил ноги руками и подтянул колени ко лбу. Под его плотно закрытыми веками мерцали красные огоньки. Да, он – Чарли Джонс, и никто иной.
Это имя было когда-то набито по трафарету на его обувном шкафчике, выведено черными чернилами на дипломе об окончании школы, потом напечатано на чековой книжке и в телефонном справочнике.
Ладно, с именем все ясно. Но человек – это ведь не только имя, тем более что ему уже двадцать семь, и каждое утро, глядя в зеркало на свою физиономию, обрамленную густыми волосами, он в этом убеждается. А еще он любит сдобрить глазунью (белки твердые, желтки, не до конца прожаренные, слегка подрагивают) каплей соуса «табаско» с красным перцем.
Родился Чарли с деформированным пальцем на правой ноге и с легким косоглазием. Он – мастер жарить стейк, водить машину, заниматься любовью, управляться с ротационной машиной, а еще чистить по утрам зубы, не обходя щеткой постоянный мост на месте левого крайнего верхнего резца и малого коренного зуба. Из дома он вышел давно, но на работу явно опаздывает.
Чарли открыл глаза, и красное мерцание прекратилось. Он увидел сероватый дымчатый свет – словно улитка оставила свой влажный след на листьях сирени. Весна. Да, обычные весенние дела; а вчера, ночью, с ним была Лора.
Когда лето только начинается, и световой день длится целую вечность, можно столько всего переделать! Ах, как же он просил Лору дать ему шанс! Мама знает. А потом, пробираясь по затхлому подполу в доме Лоры, почти в полной темноте, он наткнулся бедром на старую петлю от оконной решетки, порвал свои коричневые твидовые брюки, да еще и обзавелся багрово-красным синяком, на котором отпечатался рисунок брючной ткани. Хотя это стоило того, ох, как стоило! Потому что весь тот бесконечный вечер он провел с девушкой – да еще какой девушкой! Любовь! И весь вечер, и весь путь домой, здесь и сейчас, и, конечно, весна, и – любовь! О любви скрипели древесные лягушки, шелестела сирень, пел ночной воздух, и пот, который высыхал на его коже (О господи, как же здорово! Здорово быть частью этого мира, здесь и сейчас. А вокруг – весна, а в тебе – любовь. Но лучше всего – это знать и помнить).
Лучше, чем любить, – только хранить в памяти убежденность в том, что у тебя есть свой дом, что к нему ведет дорога, лежащая промеж двух рядов живых изгородей, и там, в самом ее конце, над дверями, висят две белые лампы, на которых мама своей рукой вывела цифры шесть и один (руки у нее умелые, и номер дома она нарисовала сама, не дожидаясь, пока это сделает хозяин). Правда, цифры уже порядком выцвели, да и мамины руки за эти годы сильно изменились.
А в холле дома, на потускневшей от времени бронзовой панели – прорези почтовых ящиков, которыми пользуются съемщики, едва заметные кнопки звонков, да забранное решеткой отверстие внутридомового переговорного устройства, по которому все это время, что они с мамой живут здесь, так никто и не говорил. А еще – тяжелая бронзовая крышка, за которой скрывается электрозамок; и все эти годы он открывал его ударом плеча, на ходу, не мешкая на пороге… и все ближе и ближе, потому что помнить – это важнее всего. Причем – важно не то, что ты помнишь; гораздо важнее сам процесс – вспоминание…
По лестнице, ведущей наверх, вниз стекала ковровая дорожка, прижатая никелированными пластинами. Дорожка стерлась до основы и пушилась былым великолепием лишь по краям (мисс Мундорф учила их в первом классе, мисс Уиллард – во втором, а мисс Хупер – в пятом; он помнил все и всех).
Чарли огляделся. Серебристый свет заливал помещение, в котором он лежал; здесь было тепло, а стены напоминали и металл, и какую-то ткань одновременно. Но воспоминания не отпускали его, и он увидел лестничный пролет, ведший со второго этажа на третий – там тоже лежали никелированные пластины, но дорожки уже не было, и ступеньки были вытерты бесчисленным множеством ходивших по ним ног. Фокус состоял в том, что, поднимаясь по этим ступеням, ты мог думать о чем угодно, но по звуку своих шагов понимал, где находишься здесь и сейчас – внизу твои подошвы издавали мягкое шуршание от соприкосновения с ковровой дорожкой, а здесь – постукивали по потертому дереву.
И Чарли Джонс закричал:
– Где я?
Он разогнулся, перекатился со спины на живот, попытался встать на четвереньки, но не смог. Во рту стоял сухой жар, словно под маминым утюгом, когда та гладила наволочки, а мышцы в ногах и на спине были безнадежно перекручены, подобно шерстяным ниткам в коробке для вязальных принадлежностей, которые мама все собиралась выбросить, но так и не выбросила…
…любовь, Лора, весна, и число «шестьдесят один» на белых лампах, и шуршание подошв по облысевшей ковровой дорожке, и, конечно, он готов легко вспомнить остаток пути, потому что столько раз возвращался домой, чтобы лечь в постель, а потом встать и пойти на работу, как и в этот раз… А был ли он, «этот раз»?
Дрожа от напряжения, Чарли приподнялся, встал на колени и, наконец, присел на корточки, задыхаясь и переводя дух. Голова его склонилась, и он принялся рассматривать коричневый твид своих брюк, словно ткань эта была занавесом, за которым скрывалось нечто ужасное.
Так оно и было!
– Мой коричневый костюм! – прошептал Чарли.
Да, это был его твидовый коричневый костюм, а на бедре, на брюках – дыра с рваными краями, под которой вспух болезненно ноющий синяк. А это значит, что утром Чарли не переодевался, чтобы пойти на работу. Более того, накануне он даже не добрался до площадки второго этажа, а вместо этого оказался здесь.
Встать он был пока не в состоянии, а потому начал медленно поворачиваться вокруг, с трудом переставляя колени и слегка двигая головой, чтобы осмотреться. На мгновение остановившись, провел ладонью по подбородку – щетина нормальной длины для человека, вернувшегося со свидания, перед которым он тщательно побрился.
Повернувшись, наконец, вокруг собственной оси, Чарли увидел на закругленной стене вытянутый овал, края которого источали неяркий серебристый свет. Это был первый предмет, за который смогло зацепиться его зрение. Чарли уставился на серебристый овал, напрягся, чтобы определить, что это, но – тщетно.