Несколько пояснений, касающихся особенностей подготовки к печати рукописи В.М. Глинки «Воспоминания о блокаде».
Рукопись эта, датированная 1979 годом, четверть века провела в виде, который можно сравнить с неразмотанным коконом. Текст, заключенный в большого формата толстой тетради, исписанный и исчерканный шариковой ручкой, содержал в себе все гены задуманной автором работы, тем не менее так и остался первым, то есть, несомненно, в каком-то смысле еще черновым, вариантом будущей книги. Более того – Владислав Михайлович, закончив первый этап работы, как многоопытный автор положил рукопись «отлежаться», с тем чтобы в дальнейшем вернуться к работе над текстом.
А вышло так, что не только не вернулся, а, очевидно, ни разу после того как написал, не прочел и сам. Готов утверждать это с уверенностью, поскольку провел в попытках довести «Блокаду» до машинописного вида не один год. Виной тому почерк Владислава Михайловича – красивейший, но предельно неразборчивый. Попытка чтения превращалась в расшифровку, когда написанное приходилось разбирать не то что по отдельным словам, а по отдельным слогам и даже по буквам. Рукопись была не читаема. Если бы автор вернулся к работе над ней, то это наверняка выразилось хотя бы в том, что он дописывал бы окончания тех многих сотен, если не тысяч слов, которые в рукописи существуют в виде двух-трех начальных букв.
Итак, Владислав Михайлович писал, как писалось, как душа лежала. О том, что у него за почерк, он знал лучше, чем кто-либо, и, должно быть, садясь за стол, первые минуты старался об этом помнить. В рукописи можно легко отличить почти разборчивые, видимо «утренние», строчки, но их всегда немного – две-три… «Блокаду» он писал, страшно волнуясь, это очевидно. Обороты страниц, оставленные для примечаний, полны вставок и дополнений. Эти дополнения особенно неразборчивы. Летели обрывки фраз, обрывки слов… На сюжетный стержень повествования должны были нанизываться картины и явления блокады, показать которые изнутри и было главной задачей. Но в какие-то моменты перо бежало, куда бежать ему первоначально не было задумано. Должно быть в памяти автора вдруг особенно ярко вставало что-то, что, как ему казалось, помнят уже немногие, но что, как непосредственный свидетель, он не имеет права дать забыть. Это и картины того, как музейные чиновники в 1930-е годы гоняли с места на место ценнейшие коллекции и как исчезали в лагерях и тюрьмах виднейшие историки и искусствоведы, или вдруг вспоминался особенно выпукло образ конкретного человека. И, отклонившись от магистральной темы, Владислав Михайлович торопился записать то, что так ярко всплыло в памяти. Из таких крупных портретов следовало бы особенно выделить портреты Ф.Ф. Нотгафта и М.В. Доброклонского. Портретом Доброклонского – личности в понимании В.М. особенной – «Блокада», собственно, и заканчивается, что, вообще говоря, может повергнуть читателя в недоумение, поскольку композиционно все построение «Блокады» при такой концовке как будто никак не сбалансировано…
Ошибка? Просчет? Композиционно, быть может, и просчет. Но это тот просчет, который, как ни странно, рождает усиление смысла названия. И вместо картины одной блокады как бы всплывают картины уже трех блокад – идеологического чиновничьего блокирования в 1930-х годах культуры прошлого, военной блокады 1941–1944 годов и трагического тупика жизни в семье Доброклонских – который можно понимать, как духовную блокаду будущего…
В.М. Глинка явно предполагал еще и еще работать над «Блокадой». В той стадии, на которой она была оставлена, он еще, несомненно, не окончательно определил даже того, кому адресует свою рукопись. Вероятно, именно этой неопределенностью можно объяснить то, что многие действующие лица «Блокады» (а это реальные люди) лишь упомянуты, но никак не разъяснено, кто они, откуда взялись. Эти будто бы проходные фигуры не наделены в рукописи никакими характеристическими чертами, хотя за некоторыми из них в реальности стояли удивительные повороты жизненных драм, а иногда и трагедий. Примером могут служить хотя бы имена Л.И. Аверьяновой, Т.Н. Эристовой, В.Д. Метальникова. Было бы чрезвычайно жаль, если бы читатель не остановил внимания на некоторых из этих персонажей, и потому, как человек, готовивший рукопись к изданию, автор этого предисловия взял на себя смелость сопроводить «Блокаду» рядом комментариев биографического плана. Комментарии эти разделены на две группы. Те из них, тональность которых более или менее соответствует тональности авторского текста, размещены непосредственно после первого упоминания комментируемого имени, вторая группа комментариев помещена отдельно в конце.
Профессия музейщика, то есть историка, сочетающего знания, почерпнутые из письменных источников, со знанием, накопленным в процессе постоянной работы с экспонатами – зрительным, осязательным, а то так даже звуковым, – профессия совершенно особенная. И особенна она тем, что ценность знаний, накопленных памятью специалиста, эту профессию когда-то выбравшего, год от года лишь нарастает. В противовес множеству таких областей знаний (к примеру технических, медицинских, естественно-научных), бурное развитие которых превращает все, связанное с предшествующим их уровнем, в нечто быстро, а иногда и безнадежно устаревающее, знания историка не только не ветшают, а лишь растут в цене. И потому профессия специалиста-музейщика, профессия, основанная на накоплении этих знаний, – благодарная, пожизненная, быть может, другой такой и нет.
Повествование о первой блокадной зиме в Ленинграде – это, несомненно, главное из мемуаристики В.М. Глинки, главное и по тому, сколь трагически судьбоносны для множества людей оказались описываемые в «Блокаде» события, и по тому, что самому автору выпало в жизни быть одним из них.
Главными действующими лицами повествования выступают, проглядывая всюду, два слоя людей, оказавшихся в блокаде. Один из этих слоев – гибнущий. Другой, напротив, необыкновенно живучий.
Это тот слой, в котором находятся хозяева кота, которого кормят в голодающем городе парным мясом; начальник розового повара; Жданов, играющий в теннис для того, чтобы оставаться «в форме»; начальник среднего звена, ведающий конными хлебными обозами; чиновник, которому пришла в голову гениальная мысль наладить воздушный мост со столицей для доставки туда предметов высокой моды, изготовленных в погибающем от голода осажденном городе. И тут, конечно, реальное перемешано с воображаемым. При отсутствии достоверной информации – и так с 1920-х до 1980-х было всегда – людская молва уверенно начинает выдавать за очевидное то, что лишь кажется ей правдоподобным. Возможно, что совсем не таковы были обстоятельства жизни отдельно взятого кота в блокадную зиму на Кировском пр., 26/28, как, вероятно, не было в подвалах Смольного и теннисного корта, так же как впоследствии генетический наследник П.С. Попкова Г.В. Романов наверняка не брал на свадьбу дочери сервизов из Эрмитажа. Однако затворенность власти и секретность распределения ею житейских благ сыграли с образами носителей этой власти дурную шутку. В своих привычках скрываться за глухим забором власть лишилась и возможной защиты от молвы. Дурная политика портит нравы, сказал поэт. Впрочем, людей, которым по душе жить за глухим забором, не интересует, что о них скажет далекое будущее. Им достаточно близкого настоящего.