Ну что тут сделаешь? Полдень, солнце в зените. Подожду, пока свет смягчится. Сейчас ничего хорошего не получится. В полдень нет полутонов, оттенков, игры теней. Лучшее время – когда день клонится к закату, свет понемногу меркнет, наступают сумерки. Так что ухожу. Но на прощанье я еще раз полюбовалась танцующими девочками: они кружатся в легких белых платьицах и похожи на ожившие цветы среди яркой зеленой травы парка.
А я как раз успею вернуться в замок, положу фотоаппарат и присоединюсь к своим: скоро обед, а в два часа снова начнутся занятия.
Бегом на третий этаж по неимоверно крутой лестнице, которую терпеть не могу, распахнула дверь, и я у себя в спальне, которую делю еще с тремя девочками. Сара спит на нижней кровати подо мной, а на другой, тоже двойной, две ужасные зануды. У меня с ними ничего общего, кроме спальни. Я бережно убираю в шкаф мой «роллейфлекс нью стандарт», невероятный подарок Пингвина, как зовут у нас в пансионе мужа нашей начальницы.
В пансионе я живу и учусь вот уже девять месяцев. Вообще-то фотоаппарат мне не подарили, а, так сказать, предоставили во временное пользование.
Пингвин заметил, как мне нравится фотографировать, и поручил заниматься фотолабораторией. Он решил, что у меня «получается», а начальнице сказал: «У нее острый глаз, она видит не так, как другие девочки». Впервые в жизни взрослый человек заметил во мне какие-то достоинства. В школе я считалась серой посредственностью, а среди взрослых мной интересовались только мама с папой.
Пингвин, похоже, нашел во мне что-то и доверил фотоаппарат, свое последнее приобретение, дав при этом миллион указаний и строго-настрого приказав держать его подальше от пыли. Пингвин – дяденька не без странностей. Он обожает фотоаппараты и все, какие купил, выложил в застекленном шкафу в общем зале. Но это не просто коллекция – каждым он снимал, каждый был связан с особым периодом в его жизни. Благодаря дальномерной «лейке-3» с объективом «саммар 2/50» он ухитрялся фотографировать резвящуюся малышню в дальнем конце парка, «покет кодак» позволил ему заняться пейзажами, уводящими за горизонт, а «люмьер нада», заряженный сверхчувствительной пленкой, дал возможность поохотиться за ускользающими мгновениями лунной ночи. Фотоаппаратов было целых двадцать восемь штук, и самому старому не меньше лет пятидесяти. Пингвин показал мне их все, объяснил, как они действуют, рассказал, что умеют. А еще он описал священнодействие в темной комнате, когда фотографии печатают. Но война, как я поняла, помешала ему заниматься любимым делом.
Война длится уже третий год. Пингвин пошел в армию добровольцем. Несколько месяцев провел в плену, а потом его отпустили. Сколько ему лет, я точно не знаю, но наверняка он старше моего отца. Он уже не призывного возраста. На войне навидался, как люди мучаются, и в лагере для военнопленных тоже. Пингвин обронил об этом несколько скупых слов, когда мы с ним вместе следили, как в ванночке с проявителем понемногу проступают на бумаге картины увиденной им войны. Пингвин работал санитаром, ухаживал за ранеными, совсем молоденькими парнишками, старался облегчить последние дни умирающим. Снаряд попал в его санитарный пункт, и его тоже ранило. В голову. По счастью, рана оказалась не опасной, и он вскоре смог вернуться к нормальной жизни. Если такую жизнь можно назвать нормальной…
Две недели тому назад, когда мы с ним шли работать в темную комнату, он сказал, что ночами видит, как будто наяву, палату умирающих, в ней лежат ребята, совсем мальчишки, им больно и страшно. В памяти многое смешалось, но их он видит и никак не может забыть.
Фотография уже не занимает в его жизни места, какое занимала до войны. Думаю, в последние годы Пингвин запомнил слишком много страшных картин и они заслонили ему окошко видоискателя. Сейчас ему не до снимков, вот почему он взял и отдал мне свой «роллей» самой последней модели.
Лабораторией и выставкой фотоаппаратов в знаменитом стеклянном шкафу я заинтересовалась, наверное, месяца через три после моего поступления в пансион. Пингвин впервые меня окликнул, когда я с любопытством разглядывала фотики, каких никогда еще в жизни не видела. Он спросил, разбираюсь ли я хоть немного в фотографии, а потом рассказал о камере-обскуре Леонардо да Винчи – светонепроницаемом ящике, ставшем прародителем фотоаппарата. Ею пользовался еще один художник, Каналетто, наделяя перспективой пейзажи Венеции. Рассказал о первых негативах Ньепса[1], о дагеротипах, которые, по его мнению, в корне изменили представление о реальности, рассказал об Эдисоне[2], Альбере Кане[3] и других великих людях. Я до этого о них даже не слышала. Пингвин так интересно рассказывал, что я сама не заметила, как увлеклась фотографией. Вот тогда-то он и вручил мне фотоаппарат.
Больше всего мне нравится снимать людей в движении. И еще схватывать разные выражения лиц, но не какие-то особенные, а, наоборот, самые обыкновенные. Я не гонюсь за сенсацией, я думаю совсем о другом: мне интересны мгновения, пылинки жизни, что вспыхивают вдруг в солнечном луче, когда ты постоянно настороже.
От Пингвина я узнала только самое необходимое: он мне показал, как обращаться с фотоаппаратом, и только. Хочет, чтобы дальше я двигалась сама, не боялась искать, пробовать. Я и не боюсь, ищу, пробую, а теперь просто заболела чудесами, какие творит на закате солнце. Пингвин даже назвал меня одержимой. Он, бывает, надо мной посмеивается, как будто с досадой, но я знаю: он мной гордится. «Уверена, что все сама изобрела», – сказал он обо мне жене-директорше в столовой, но так, чтобы я тоже услышала. И я почувствовала: моя самоуверенность ему по душе. Он тоже был таким в юности. Сам однажды со смехом признался.