1. Пролог
Свет фонарика метнулся по музейному залу, остановился на витрине с древним фолиантом, скользнул влево — и пугливо погас, наткнувшись на что-то…
Здесь кто-то есть?
Виола замерла в устье потайного хода, прижимая фонарик к груди. Сердце колотилось как бешеное, в слабом лунном свете едва угадывались контуры рыцарских доспехов.
Уф… просто доспехи, не привидение. И не охрана. Досадно было бы попасться именно сегодня, в свой шестнадцатый день рождения.
Снова включив фонарик, Виола на цыпочках подошла к простенку, где висела она. Ее сегодняшняя добыча. И протянула руку, не решаясь дотронуться.
«…находили на следующее утро мертвыми, с гримасой ужаса на лицах и с руками, стертыми в кровь. Последний, кто посмел прикоснуться к ней, похоронен за оградой церкви, как самоубийца…»
Значит, я умру ужасной смертью завтра утром? Ну-ну. Посмотрим на тебя, ужасная смерть.
Хмыкнув, Виола сняла со стены гитару. Изумительную, покрытую резьбой, по легенде — работы чуть ли не самого Бенвенуто Челлини[1]. На эту гитару Виола засматривалась уже года три, с тех самых пор, как услышала звук такого же старинного инструмента. Но брать что-то из музея отец категорически запрещал, и Виола даже не просила — знала, что откажет.
Хотя почему — не понимала. Ведь ничего с гитарой не случится, если Виола немного на ней поиграет! Даже выносить отсюда не будет, она же не воришка.
Просто сядет вот в это кресло, настроит…
Она тронула струны и мечтательно улыбнулась: гитара звучала просто божественно! Немного расстроена, но это такие мелочи! Она, бедняжка, уже лет пятьдесят висит в этом музее, никто на ней не играет, только мсье Ученый Моль каждый четверг рассказывает туристам страшные байки, а туристы ахают, охают и пытаются тайком сфотографировать экспонаты на телефон.
Скука смертная.
Но ничего, сейчас мы еще на четверть тона подтянем колок, и ты снова оживешь, моя прелес-с-ть!
Виола тихо засмеялась и взяла первый аккорд. Пожалуй, в честь знакомства с гитарой она сыграет павану «На смерть инфанты» Форе[2], как раз подходит к случаю. Ей же грозит ужасная смерть от рук, а может быть и клыков таинственного маньяка…
Как, должно быть, ему скучно годами ждать, когда же кто-то коснется гитары, и можно будет снова вылезти из могилы и заняться делом! Любимым делом, наверное.
Слышишь, маньяк? Я уже играю! А как звучит! Бог мой, как она звучит!..
Виола искоса глянула на дверь, откуда должна была явиться таинственная смерть. Ну, если верить легенде о проклятии.
Но дверь так и осталась закрытой, никто не явился, даже самый завалящий призрак. Зря мсье Ученый Моль клялся, что замок в Лиможе[3] просто кишит привидениями. Нет здесь ничего сверхъестественного, кроме волшебного торта «Эстерхази», который готовят на замковой кухне. Уже готовят, ведь утром — ее день рождения. Вот бы отец подарил ей эту гитару!
Она так явственно себе представила, как разрезает ленточку на коробке, разворачивает хрустящую бумагу и вынимает гитару, что совершенно не заметила, как в зале кто-то появился.
На подоконнике открытого окна, которое всегда было заперто.
На третьем этаже.
Виола замерла, прижав к себе гитару, и попыталась слиться с креслом. Получится же, наверняка получится, наверняка ее не заметят в темноте!
Ведь это не может быть маньяк из проклятия, правда? Ведь легенды — это всего лишь легенды, и на самом деле не бывает[4]…
Незнакомец спрыгнул на пол. Без единого звука, даже шороха. Как в телевизоре с выключенным звуком.
Сделал шаг, второй — к Виоле.
Она затаила дыхание, чувствуя себя кроликом перед удавом и опасаясь отвести от незнакомца взгляд хоть на миг. Ведь это глюк, правда же? На окне сигнализация, никто не может сюда забраться! И в парке — волки, они бы не пропустили чужака!
Папа, папа, мне страшно!
Можно, я проснусь? Я не хочу смотреть дальше!
Виола внезапно поймала себя на том, что почему-то отлично видит в темноте. И даже, кажется, узнает его — страшного незнакомца. Она уже видела этот безупречно элегантный светлый костюм, эти идеально уложенные черные волосы, выразительный нос и холодные, прозрачные, мертвые глаза.
Но где?
Почему-то показалось, что если она вспомнит, то ужасное наваждение рассеется.
А знакомый незнакомец вдруг оказался совсем близко, искривил рот в неестественной гримасе — то ли злобной, то ли презрительной.
Да, она точно его знает, и надо только назвать его по имени… по имени… она должна вспомнить его имя!..
Но вспомнить Виола не успела. Только закричать, тонко и пронзительно, срывая голос:
— Нет! Па!.. — когда незнакомец прыгнул к ней, вырвал из ее рук гитару, замахнулся…
Боли она тоже почувствовать не успела. Только удивление. И — вспышку чего-то не похожего ни на свет, ни на тьму… Ни на что не похожего.
А потом, как-то сразу, в зале оказался отец. Вылетел из стены, которая заклубилась туманом и разошлась, остановился напротив… Только смотрел не на нее, а куда-то ниже. Кажется, на этого… маньяка. А маньяк держал, как-то очень неудобно и неловко, нескладную девчонку в пижаме. Кажется, она не дышала...
Да ведь это же я! Это меня он держит, одной рукой обхватил затылок, другой подбородок, и держит! И моя гитара... обломки гитары рядом! А в руке отца пистолет, и сам он… ой, мама… почему у него глаза светятся красным? И почему он такой большой, словно едва умещается в зале, и у него тень с крыльями?.. Очень странное видение!
— Отпусти ее, ублюдок, — прорычал отец.
В самом деле прорычал, даже стекла задрожали. И почему-то в воздухе заплясали искры и явственно запахло паленым.
Но отец не прав, не надо маньяка называть ублюдком, надо — по имени. Сеньором Кановой. Вот теперь Виола совершенно точно вспомнила, где и когда его встречала. Год назад, в Париже, на мюзикле «Нотр-Дам». Он еще тогда не поверил, что Виола — дочь своего отца. И произносил их фамилию неправильно.
А сеньор Канова вовсе не испугался. Наверное, не видел тени с крыльями — это только ее глюк. Личный.
Он сдул падающую на глаза прядь и растянул губы в улыбке. Тоже какой-то неправильной. Наверное, потому что у сеньора Кановы были очень острые зубы, как у рыбы. И глаза — как стекло, блестящие и неживые.
— Поклянешься не удерживать меня и не причинять вреда — отпущу.
И голос был странным. Виола помнила — приятный был голос, бархатный и глубокий. А сейчас звучал резко и пусто, как эхо в заброшенном доме.
— Если ты отпустишь ее прямо сейчас, живой, и поклянешься своей душой и жизнью никогда больше не трогать — сможешь уйти, — сказал отец; в его голосе слышались раскаты грома. — Тогда и я поклянусь, что ни я, ни мои вассалы не тронем тебя.
Вместо ответа сеньор Канова отрывисто засмеялся.
— Душой? Да запросто!.. — смех резко перешел во всхлип, из стеклянных глаз потекли слезы. — Душой и жизнью, видит Господь, клянусь не причинять вреда твоей девчонке! Сдалась она мне! И да провалишься ты в ад…