– У Зарки мать подохла, упала навзничь и не встала. Кстати, как клюёт? Поймали хоть чего?
У меня ворох прутьев ивовых, нарезанных, из рук выпал, дыхание перехватило. Напрягшись, вслушивалась.
– Ничё так клюёт. Я трёх карасей поймал ужо.
Пальцы непроизвольно сжались, разжались. Они говорят, что мать моя упала, не встала, да так спокойно?! А где она упала-то? Куда бежать-то, где искать? Если люди видели, значит, она из дому куда-то вышла. А хоть б и за водой… или к родственникам опять ходила, опять шепталась, кому меня в город б замуж отдать? Выгнали её уже раз шесть за то скоты эти за такие разговоры, нашто им опять-то слушать её да возиться со мной!
– А Зарка-то чё? – Хренло внезапно обождал поддевать очередную рыбину – я меж ветвей зарослей подсмотрела – и развернулся к болтуну Осипу.
– А её с утра никто не видел. Как ушла опять в свой лес, так как будто и испарилась. Раньше хоть поискать можно было, найти где-нибудь заныкавшуюся в слезах. А теперь как испаряется на ровном месте.
Шумно выдохнула. Поползновений этот бородач бездельный так и не оставил до сих пор. А я-то думала, что ж его не видно-то последние недели?.. Но…
Выломалась между кустов – парни деревенские, наши и один с соседней, на шум внезапный развернулись – прошла к везде нос сующему Осипу, ухватила за ворот, рванула, рявкнула парню обезмолвившему вдруг в лицо:
– Где?! Где моя мать?!
– У… у колодца упала.
Я же говорила ей, что сама воды принесу! Сама таскала всегда! Столько запасу сделала!
Рванулась было прочь, сердце неровно забилось, дыхание перехватило. Успеть бы!!! А успею ли успеть?.. На боли в груди она раз не первый уже жаловалась за полгода эти. И от гришкиных трав ей легчало ненадолго совсем.
– Разочаровала! – Хренло проворчал, когда я, внезапно развернувшись, стремглав бросилась обратно, давиться сквозь кусты, кожу и рукава обдирая об отрезанные мною прежде и поломанные только что ветки. – Думал, мать ей дороже её продажных корзин.
– Там змеи водиться могут, – осклабился Осип.
– Да чо ей станется? Сама как змея! Проползает шагах в десяти-тридцати так, что хрен заметишь! Да и хрен-то с ней! Сорвался, гнида! А тянул-то нить так, жирный был, гадина!
Но я, не смотря уже на равнодушных скотов, ободранными, окровавленными руками раздвигала выпавшие и прежде нарезанные ивовые ветви, выбирая из-под них собранные ранее, на заре, маленькие листки и стебельки трав. Григорий сказал, что эти травы, в лесу нашем редкие, нашла едва, матери надо в рот влить или у носа, между ладоней растерев, носить, если сознание терять будет. Сказал, могут жизнь ей спасти. Но, говорил, ежели сознание будет терять, то уже недолго ей до того, как уйдёт за Грань. А успею ли?..
– Слышь, коза! – проорал Хренло, когда я меж кустов выдиралась обратно, прижимая к груди выбранные и окровавленные кустики трав. – Я тута спросить у тя хотел…
Но я уже бежала к деревне, не слушая.
Дыхание перехватывало, губы от бега быстрого спеклись, сердце сжималось от ужаса. Успею ли?.. Добегу ли?..
А уши проклятые – дар и проклятие папани – ловили невольно, что позади идёт бурное обсуждение, стану ли я «смирной», когда мать помрёт?.. Стану ли я ласковой к этим гадам, от которых сбегаю столько и «нос ворочу»?.. Хотя Осип уверял, что я наверное уже грязная, после того как тот бродяга краснословный, колдун что ли, у нас поживал три месяца да испарился тайком поутру. А ещё говорил всем мерзавец, что «любовник ейный бывал ужо наверняка колдун, после того как смылся он, девку замуж не взяв, она научилась сама испаряться среди дня, тока видел где, отвернулся на миг – а её уже и следа не осталось. Наверняка и саму научил колдовать!».
Да если б могла я!.. В жаб превратила вас всех и насадила на вертел, на медленном огне да прожаривая!.. Он просто так ушёл. И он не научил меня колдовать.
По деревне бежала, едва не падая уже от быстрого бега. Было напряжённо как-то в воздухе. Собаки даже не гавкали. Дети примолкли. И, увы, из-за поворота уже заметила народ, толпившийся возле колодца.
Остановилась. Перехватило от ужаса сердце. За Грань ушла мама что ли?..
– А вот и Зарёна, – тётка троюродная, в сторону дома моего глазами косившая, и меня вдруг приметила. – Явилась и не запылилась!
И люди неспешно, издеваясь будто, подвинулись.
Ведро опрокинутое, чуть воды на дне, а лужа вся явно успела на солнце высохнуть, пока она лежала. И шла мама обратно от колодца уже. Два ведра взяла, коромысло. И… никто, значит, не помог!
На колени возле неё упала, роняя травы, ставшие бесполезными. Тело обмякшее, но – о чудо – тёплое ещё, приподняла, развернула к себе.
– Мама! Мамочка! – по лицу погладила, а она и не дрогнула. Замерла на коленях моих и в моих руках. – Мама… мама!!!
И трясла её, и звала её, а она не слышала меня.
– Бесполезно уже, – староста ко мне вышел, прежде стоявший, прислонившись ко своему забору.
Но она ещё была тёплая!..
Люди по-прежнему стояли поодаль. Я травинки подобрала, выбирая листки нужные, маленькие, невзрачные, блеклые, но такие ценные. Гришка говорил, они могут жизнь спасать на несколько месяцев!
– Колдует, гляди! – прошамкала бабка со стороны мужа маминого.
– Знахарем верно был краснословный этот, – староста проворчал. – Да оставь ты её, Зарёна, сердце уже не бьётся! Я проверял.
– Хоронить-то надо готовить.
– Да на чо ей хоронить-то её? Нищие две!
Но я торопливо листики растирала между рук ободранных, поднесла кашицу травяную, блекло-зеленую, серо-зелёную, к носу и к лицу матери. Хотя… больше запах крови в ноздри бил. Может, если запаха не слыхать, то и не подействует? Или подействует хуже?..
На коленях к ведру дотянулась, где воды блестело на дне.
– Воду заговаривать будет что ли?..
– Бить надо колдунов! Незачем в нашей деревне колдуны!
– Она всегда была сумасшедшей! Слову приветливого не скажет, волчонком смотрит только!
Омыть руки, травы омыть в последних каплях воды, листики растереть… долго сидеть на коленях, исцарапанных о песок, возле тела замершего, безвольного, рукою дрожащею проводить у лица, губы ей натереть. И над верхней губой тоже. Сердце замирает от ужаса. Слёзы течь начинают на её бледное лицо, бледное уже давно. Я и не заметила. Я всего у Григория спросить не додумалась.
– Да за Гранью она уже! – мать старосты проворчала. – Отмучалась уже.
А другие что-то говорили… шум этот бездушный, мутный, смех этот с разных сторон… камень царапучий, чьим-то ребёнком в меня брошенный.