Пролог
Парфия, 765-й год от основания Рима, месяц тевет[1]
Первые лучи солнца еще только высветили крышу кумирни, а послушники уже вовсю сновали по хозяйственному двору, торопясь до первого гонга натаскать воды и дров в кухню, напоить коз, сколоть с дорожек образовавшуюся за ночь наледь. В крошечных окошках жилого барака светлячками загорались огни жировых ламп.
Чуть позже из келий не спеша, с достоинством вышли жрецы. Повернувшись лицом к востоку и потряхивая перед собой ритуальным поясом кусти, они вознесли утренние яшты Ахурамазде и добрым духам-язатам.
Островерхую крышу кумирни-чортака поддерживали четыре толстых цилиндрических пилона, разделенных арками, отчего сооружение напоминало слона с башенкой на спине. На закопченном алтаре подбоченилась бронзовая урна со священным пеплом. Дежурный эрбад[2] на рассвете аккуратно ссыпал в нее лопаткой угли из едва тлеющего кострища, а затем, торжественно распевая гимн, возжег утренний огонь Даргах.
Двор замыкали подсобные пристройки: сарай-дровяник, сенник, кошара и кухня с трапезной. За края пухлых соломенных крыш цеплялись последние клочья утреннего тумана.
Хозяйство ютилось у подножия холма, на котором возвышался храм Победного огня. Несмотря на ранний час, ступени лестниц уже были тщательно подметены. Каменные львы яростно скалили пасти, выпучив от усердия глаза без зрачков, словно и не переставали разгонять демонов ночи.
После завтрака послушники вновь рассыпались по двору, а эрбады и мобады[3] гуськом двинулись по лестнице к храму, чтобы провести утреннюю церемонию приношения огню.
Из ворот вышел молодой человек с переброшенным через плечо мешком, проворно, словно поскорее хотел покинуть суету храмового хозяйства. По проложенной среди белоснежных сугробов тропинке он направился к Еврейскому кварталу. Шерстяная вязаная шапка сбилась набок, открывая ухо и длинные черные пряди волос, а полы распахнутого несмотря на утренний морозец полосатого халата колыхались при ходьбе. Он торопился, но в валенках особо не побегаешь – онучи враз собьются в ком и начнут натирать ноги.
Мешок не обременял, хотя и казался громоздким. Юноша то и дело перекидывал его с плеча на плечо, но не потому, что рука уставала, просто ему так хотелось – не так скучно идти. Временами он на ходу наклонялся и, зачерпнув пригоршню снега, тут же отправлял в рот. В светлеющем небе тревожно кричали галки.
Вскоре показались знакомые хижины, сложенные из плит наломанного известняка. Даже в изгнании иврим[4] не забывали традиции предков, поэтому, в отличие от парфян, строили дома из камня, а не из саманного кирпича.
Жилище Ицхака отличалось от домов других общинников лишь алией, надстройкой на плоской крыше. Юноша протопал вдоль стены с торчащими наружу комлями потолочных балок и нырнул под арку. Оказавшись во внутреннем дворе, он обогнул угол дома, затем пнул ногой невысокую узкую дверь – здесь, как и в Эрец-Исраэль, иврим опасались воров, поэтому широкие двери считались небезопасными. Покосился на прибитую к притолоке мезузу[5] – не сбилась ли от толчка. Отодвинув плечом занавесь, вошел в комнату.
Изнутри пахнуло теплом, хлебом, травами. На разбросанных по полу кошмах сидели эксиларх[6] и несколько учеников. Сквозь закрытые деревянными решетками маленькие окна у самого потолка едва пробивался дневной свет. В углу чадила растопленная жаровня, вдоль стен матово отсвечивали коричневыми боками кувшины, а с балок свисали вязанки сухих растений.
Все обернулись на вошедшего.
– Ну, наконец-то, – с иронией сказал старик, вытирая слезящиеся глаза рукавом халлука[7].
– Эй, Иешуа, – высунулся крепыш с шапкой всклокоченных волос. – Ты по дороге не заблудился?
– На него ангел напал и бороться заставил, – съязвил другой, худощавый с угристым лбом.
Все засмеялись, а Ицхак с напускной строгостью хлестнул умника по плечу пучком стеблей. Тот отшатнулся, но улыбаться не перестал. Ицхака в общине любили и не боялись: он был добрым и справедливым, в общем – безобидным. Однако уважали – за проницательный ум, опять же справедливость, а также знание трав. Община иврим в Хагматане[8] была небольшой, поэтому Ицхак по совместительству выполнял обязанности рофэ, лекаря: делал обрезание, следил за соблюдением ритуальной чистоты, накладывал деревянные шины на переломы…
Травник много чего умел. Он, как и все члены общины, свято верил в то, что исцеление больного всецело находится в руках Всевышнего. И в чудодейственную силу молитвы. Но фарисеи Иерушалаима были далеко, а значит, никто не мог осудить рофэ за то, что тот, помолившись, давал больному горячий травяной отвар или вправлял вывих. Даже в шаббат.
Ицхак встал.
– Что дали? – спросил он, по-старчески близоруко вглядываясь в развязанный мешок.
Бехдины[9] в храме тоже знали травы. Несмотря на различия в вере, между общинами сохранялись миролюбивые отношения, так что жрецы часто выручали рофэ лекарственным сбором.
Ицхак вынимал пучки один за другим, при этом пристально их разглядывая. Некоторые нюхал.
– Это что? – старый иври передал вязанку крепышу.
Ученики подвинулись ближе и уставились на сухие стебли с бледно-желтыми соцветиями, длинными остроконечными листочками, похожими на листья оливы, и бурыми бобами.
– Ха! – воскликнул угреватый, морща нос, потому что ближе всех придвинул лицо к траве. – Тут и думать нечего – александрийский лист.
Остальные закивали головами.
– Ну, Лаван, рассказывай, – прошамкал Ицхак.
– На вкус горький, запах – сами знаете… Дают при сухом кашле.
– Сколько? – спросил старик, хитро прищурившись.
– Лог[10], – наугад выпалил парень.
Все, включая Ицхака, засмеялись.
– Если лог, завалишь демона отхожего места, – сквозь смех заявил крепыш.
Кто-то характерно выпустил губами воздух. Лаван обиженно дернулся, пытаясь дать обидчику подзатыльник. – Хватит зубы скалить, – приструнил собравшихся Ицхак.
На занятиях рофэ старался быть строгим, хотя и не всегда получалось. Время неумолимо приближало день, когда его понесут в погребальную пещеру, поэтому он хотел успеть передать опыт ученикам – Священное писание, конечно, учит, но далеко не всему.
Учеников набралось человек шесть-семь: в тевет работы мало, а рофэ еще и похлебкой кормит, так что семьи не возражали – все лучше, чем шляться по улице и драться со сверстниками из персидского квартала.
Ицхак невозмутимо продолжил: