Предисловие простодушного (как я уехал)
– Ехать так ехать, – добродушно сказал попугай, которого кошка вытащила из клетки.
Осенью 1920 года мне пришлось наблюдать в Севастополе редкое климатическое явление…
Именно, когда уже наступили прохладные дни, обещавшие с каждой неделей делаться все прохладнее и прохладнее, пока вся эта вереница суток по исконным правилам календарей не закончилась бы зимой, в эти осенние дни ко мне пришел знакомый генерал и сказал:
– Вам нужно отсюда уезжать…
– Да мне и тут хорошо, что вы!
– Именно вам-то и нельзя оставаться. Скоро здесь будет так жарко, что не выдержите…
– Жарко?! Но ведь уже осень, – чрезвычайно удивился я.
– Вот-вот. А цыплят по осени считают. Смотрите, причтут и вас в общий котел… Говорю вам – очень жарко будет!
– Я всегда знал, что климатические условия в Крыму чрезвычайно колеблющиеся, но, однако, не до такой степени, чтобы в октябре бояться солнечного удара?!
– А кто вам сказал, что удар будет «солнечный»? – тонко прищурился генерал.
– Однако…
– Уезжайте! – сухо и твердо отрубил генерал. – Завтра же рано утром чтобы вы были на борту парохода!
В голосе его было что-то такое, от чего я поежился и только заметил:
– Надеюсь, вы мой пароход подадите к Графской пристани? Мне оттуда удобнее.
– И в Южной бухте хороши будете.
– Льстец, – засмеялся я, кокетливо ударив его по плечу булкой, только что купленной мною за три тысячи… – Хотите кусочек?
– Э, не до кусочков теперь. Лучше в дорогу сохраните.
– А куда вы меня повезете?
– В Константинополь.
Я поморщился.
– Гм… Я, признаться, давно мечтал об Испании…
– Ну вот и будете мечтать в Константинополе об Испании.
В тот же день я был на пароходе, куда меня приняли с распростертыми объятиями. Это действительно правда, а не гипербола, насчет объятий-то, потому что, когда я, влезши на пароход, сослепу покатился в угольный трюм, меня внизу поймали чьи-то растопыренные руки.
На пароходе я устроился хорошо (в трюме на угольных мешках); потребовал к себе капитана (он не пришел); сделал некоторые распоряжения относительно хода корабля (подозреваю, что они не были исполнены в полной мере) и, наконец, распорядился уснуть.
Последнее распоряжение было исполнено аккуратнее всего…
Путешествие было непродолжительное, но когда мы подошли к Константинополю, то меня ни за что не хотели спускать на берег.
Я сначала думал, что команда и капитан так полюбили меня, что одна мысль расстаться с таким приятным человеком была им мучительна, но на самом деле случилось наоборот: не пускала на берег союзная полиция, а команда не прочь была бы даже выкинуть нас всех за борт, только чтоб развязаться с беспокойным непоседливым грузом.
Не желая быть в тягость – ни команде, ни полиции, – я ночью потихоньку перелез на стоявший подле русский пароход-угольщик, где старые морские волки приняли меня как родного…
Милые вы люди! Если вы сейчас где-нибудь в плавании по бурному океану – пусть над вами ярко и ласково сияет солнце, а под килем нежная морская волна пусть нежит вас, как колыбель, – крепко желаю вам этого!
* * *
Приступая к «запискам», я прежде всего хочу сказать несколько теплых слов – в защиту одного господина…
Того самого, который, по утверждению старинной русской легенды, прегорько рыдал на свадьбе и весело плясал на похоронах.
Этого господина легенда окрестила ярким исчерпывающим именем:
– Дурак.
Да полно! Так ли это! Не произошло ли в данном случае жестокой исторической несправедливости? Дурак!.. Не наоборот ли? Не мудрец ли этот русский, проникший светлым умом в самые глубинные тайны русского бытия.
Человек горько плачет на свадьбе… Да ведь он прав! Ему, конечно, жалко эту безумную пару, бросающуюся, очертя голову, рука об руку в пучину, из которой и одному-то не выбраться!
Человек веселится на чужих похоронах… Да ведь и тут он тысячу раз прав, этот мудрец, тихо радующийся, что вот, дескать, хоть один человек, наконец, устроился как следует: не нужно ему ни пайка, ни визы, ни перескакивания с одного берега на другой.
Пора, пора – давно пора – пересмотреть наше отношение к дураку. Он мудрец. Может быть, раньше это было трудно понять, но теперь, когда вся Россия вывернулась наизнанку и сидит на чемоданах и узлах, мы многое должны пересмотреть и переоценить.
Впрочем, если быть искренним, то за «бывшего» дурака, а ныне мудреца я распинаюсь не без тайной цели: попутно я хочу оправдать и себя, потому что отныне я тоже решил «улыбаться на похоронах»…
Первый день в Константинополе
…Я забрал с парохода свои вещи, сел в лодку и поехал к Галатскому берегу.
И едва лодка клюнула носом каменную плиту пристани, и едва в лодку свалился живой клубок разнокалиберных тел – я понял, что меня здесь знают. Потому что так орать и спорить из-за сомнительной чести тащить мои чемоданы могут только люди, искренно чтущие любимого писателя.
Эти восточные поклонники быстро расхватали мои вещи – и мы понеслись в голубую неизвестную даль, короче говоря, на Перу, а еще короче говоря, в ту маленькую комнату, которую мне наняли заранее.
На Пере среди грохота и гвалта меня остановила какая-то божья старушка – столь же уместная тут, как цветочек незабудки в пасти аллигатора.
– Что вам, бабушка?
– Голубчик мой, а где ж тут турки?
– Которые?
– Да ведь это, чай, Турция.
– Чай, она.
– А чего ж турка ни одного нет?
Чтобы успокоить эту мятущуюся душу, я ткнул пальцем в какого-то господина в феске, свирепо пожиравшего слоеную дрянь с лотка.
Это был единственный турок на горизонте.
– Вот этот? Вы чего ж, батюшка, в германскую войну давеча втемяшились?
Турок пожал плечами и отвечал:
– Эх, тетя! Нешто не признали? Вместе на «Сиаме» из Севастополя ноги уносили…
И обернулся к продавцу:
– Комбьен сетт гато?
– Бешь груш.
– Олл райт. А риведерчи, тетушка[1].
Как во время настоящего приличного столпотворения все говорили на всех языках.
Однако больше всего ухо улавливало французский язык. Говорили на нем беженцы так, что даже издали слышался густой запах нафталина, как от шубы, которая долго лежала в сундуке без употребления и которую наконец-таки извлекли на свет божий и стали перетряхивать.
Около ресторана Сарматова я слышал такой диалог.
Господин сделал испуганное лицо и, подбирая французские слова с таким страхом, с каким неопытная барышня впервые заряжает револьвер, спросил прохожего:
– Комм же пуве алле дан л’амбассад рюсс?
Спрошенный ответил:
– Тут-де сюит. Вуз алле ту а гош, а гош, апре анкор гош, е еси[2] будут… гм… черт его знает, забыл, как по-ихнему железные ворота?
– Же компран[3], – кивнул головой первый. – Я понимаю, что такое железные ворота. Ла порт де фер.
– Ну вот и бьен[4]. Идите все а гош – прямо и наткнетесь.
* * *
В этот вечер я заснул рано, а проснулся еще раньше: ужасный, нечеловеческий вопль прорезал утренний воздух под самым моим окном.