Как это часто бывает с войнами, и эта закончилась неожиданно.
Человек, мало кому интересный, в недавнем времени плотник, а сегодня – скромный, но ретивый пресвитерианский проповедник, без оружия, в сопровождении «одомашненных» туземцев проследовал в глубь дикого острова и привел оттуда еще одну колоритную группу дикарей. В этих несчастных, грязных темнокожих людях уже не было прежнего неистовства. Многие страдали чахоткой. Как объяснил проповедник, это все, что осталось от свирепых племен Земли Ван-Димена[1], которые долго и жестоко сражались против белых. Странно, что кто-то из них вообще выжил.
Те, кто видел их впервые, удивлялись, как эта несчастная кучка аборигенов умудрилась противостоять мощи целой империи, сея ужас среди тех, кто пытался их искоренить. Неизвестно каким образом проповеднику удалось уговорить туземцев сняться с места, но с невероятным смирением, хоть и с грустью по утерянной родине, они грузились маленькими партиями на небольшие корабли, которые отвозили их на далекий остров посреди океана, в сотнях миль между Землей Ван-Димена и австралийским континентом. Прибыв на остров, проповедник вошел в официальную должность хранителя с годовым окладом пятьсот фунтов и, получив в помощь туземца-катехизатора и небольшой гарнизон солдат, начал приобщать своих темнокожих подопечных к английской цивилизации.
Он уже делал некоторые успехи на этом поприще, которые и старался закрепить. Действительно, разве эти люди не стоят того, чтобы разбиться ради них в лепешку? Ведь они даже получили представление о Боге и об Иисусе. А с какой готовностью они отвечают на вопросы учителя-катехизатора, как вдохновенно распевают религиозные гимны! Раз в неделю их водили на местный рынок, где они оживленно торговались, обменивая шкуры животных и ожерелья на табак и бусы из стекляшек. Жизнь в поселении можно было бы считать удовлетворительной, если бы каждый день кто-то из них не умирал.
Хранитель был в замешательстве: он пытался отучить их питаться ягодами, растениями, моллюсками и дичью, предлагая взамен муку, сахар и чай, и все же здоровье их становилось несравнимо хуже прежнего. Он научил их спать под английскими одеялами, они больше не ходили полуголыми и вшивыми, потому что он одел их в теплую английскую одежду, но все равно они продолжали кашлять, харкать кровью и умирать. И чем больше их умирало, тем сильнее хотели выжившие скинуть английскую одежду, отказаться от английской еды и покинуть новые английские дома (которые в их представлении были захвачены дьяволом), – чтобы вернуться к тому времяпрепровождению, в котором находили удовольствие. Ведь днем они привыкли охотиться, а ночью – разжигать костры под открытым небом.
Шел год 1839-й. В этот год был сделан первый фотографический снимок, Абд аль-Кадир[2] объявил джихад французским оккупантам, и после публикации Чарльзом Диккенсом «Оливера Твиста» его звезда взошла еще выше. Между тем Хранитель терялся в догадках. Он только что внес в журнал очередную запись о вскрытии и собирался вернуться к написанию лекции о легочных заболеваниях.
Когда из дома Диккенсов прибежала служанка и сообщила о смерти ребенка, Джон Форстер не растерялся, ибо растерянность – признак слабого характера, а уж он-то, Форстер, никогда не терял присутствия духа. Полный, с лицом как у мастифа, с животом как у гусака, Форстер был во всем тяжеловесен – в своих разумных суждениях, воззрениях на мораль и даже в манере говорить. Форстер для Диккенса являл земное притяжение, когда сам он был «воздухоплавателем». Хотя он и подтрунивал над своим секретарем, Диккенс был искренне привязан к Форстеру, который оказался надежен в делах и всегда мог дать умный совет.
Форстер был горд, что на него во всем полагались, и поэтому сегодня решил подождать с печальной новостью, пока Диккенс не закончит свою речь. Хотя в связи с последними событиями он неоднократно пытался отговорить патрона от выступления во Всеобщем театральном фонде, Диккенс стоял на своем. Бог мой, да еще сегодня утром на Девоншир-террас он буквально умолял его все отменить.
– Я не могу, я обещал, – ответил тогда писатель. Диккенс как раз играл в саду с младшими детьми. Он подхватил на руки свое последнее, девятое дитя, малышку Дору, поднял ее над собой, радостно улыбаясь, глядя, как она молотит по воздуху ручонками, словно маленький барабанщик. – Нет, я определенно не могу отказать. Нам это нужно.
Форстеру хотелось возразить, но он сдержался. Надо же – «нам это нужно». Он знал, что иногда Диккенс считает себя скорее актером, чем писателем. Чушь, конечно, но человека не переделаешь. Диккенс обожал театр. Он любил весь этот выдуманный мир, когда мановением руки можно заставить светила двигаться по выдуманному небу как тебе хочется, но помимо прочего Диккенс считал себя частью актерского братства и много делал для благотворительности – именно ей и была посвящена его сегодняшняя речь в фонде. Диккенс всегда тянулся к простым людям – это одновременно беспокоило и восхищало Форстера.
– Правда, хорошенькая, что скажешь? – произнес писатель, прижав к себе малышку. – Ох, кажется у нас сегодня температурка, да, моя девочка? – И он поцеловал Дору в лобик. – Ну ничего, зато мы ее развеселили.
«И вот прошло несколько часов, и он говорит свою речь и блистает, – подумал Форстер. – Собралась толпа народу, все слушают в восхищении, а уж Диккенс, если заведет свои трели, тут любое сердце дрогнет».
– В нашем фонде, – вещал Диккенс, – не существует такого понятия, как исключительность. Все актеры равны, будь ты Гамлет или Бенедикт, призрак или бандит, или даже простой воин королевской армии. Чтобы сыграть свою роль, актер отрывается от собственной жизни, в которой есть и болезни, и страдания, и, увы, смерть… Между тем…
Раздались робкие аплодисменты, но они быстро стихли, потому что все знали, что две недели назад у Диккенса умер отец. Как он сам рассказал Форстеру, операция по удалению камней из желчного пузыря оказалась неудачной, и старик умер «с распоротым животом в луже собственной крови».
– Между тем, – продолжил речь Диккенс, – нам приходится заглушать собственные чувства, скрывать боль сердца, чтобы отважно выполнить актерский долг.
После выступления Форстер отвел патрона в сторонку.
– Боюсь, что… – робко начал он. – Одним словом… – Это уже было больше, чем одно слово, но Форстер по-прежнему не находил в себе сил произнести главное.