В нашей литературе, именно журнальной, и особенно петербургской, так много удивительного для нас, москвичей, что мы уже потеряли способность удивляться. Например, там есть престранный обычай: разбранят московский журнал или московского литератора да и заключат желанием, чтобы московская журналистика и московские литераторы оставили дурную привычку браниться… Это очень мило – не правда ли?
В 140 № «Северной пчелы» напечатана шумливая выходка против «Наблюдателя»{1}. Она подписана буквами Ф. Б., этими буквами, которые так нежданно слетели с «Сына отечества» вместе с «Северным архивом»{2}. Поэтому имя Фаддея Венедиктовича, знаменитого автора «Выжигиных»{3}, нас очень удивило, снова появившись в «Северной пчеле». Но ничему не должно удивляться:
Чудес на сей земле рассеяно без счету,
Да не везде их всякий примечал
{4}.
Главная нападка устремлена на «Наблюдателя» за употребление новых и непонятных для г. Булгарина слов, каковы: конечность, призрачность, действительность, просветление, субъективность, объективность. Г-н Булгарин сперва заметил мимоходом, и очень остроумно, что при «Наблюдателе» апрельские моды приложены к мартовской книжке, а мартовская книжка вышла в мае; но так как обвинение и остроты по этому поводу стали уж слишком однообразны и стары, то мы и не возражаем на них, отдавая, впрочем, полную справедливость остроумию автора такого множества юмористических статеек и сатирических романов. Итак, г. Булгарин не понимает слов: прекраснодушие, субъективность, объективность, конечность, призрачность, просветление, действительность и пр. Что он их не понимает – в этом мы ему охотно верим: но чем же мы виноваты, что он не понимает? Есть люди, которые находят для себя непонятными даже «Московские ведомости», самый доступный журнал{5}, а те, которые никогда не учились читать, не понимают ничего писаного и печатного, но они, вероятно, винят в этом не писаное и печатное, а самих себя; если же они поступают наоборот, то кладут на себя желтый шар в лузу, говоря биллиярдным выражением одного известного литератора{6}. Г-н Булгарин не понимает, что такое внутреннее распадение и внутренняя разорванность, и мы нисколько не удивляемся, что он не понимает этого. Слово есть выражение, выговаривание чего-нибудь существующего, как явление, и чтобы выговорить или назвать явление, надо иметь это явление в созерцании, чувственном или внутреннем, духовном. У кого есть во лбу два здоровые глаза, тот легко может созерцать явления, подлежащие чувственному созерцанию; чтобы созерцать явления духа, для этого надо иметь дух, богатый явлениями. Мы не раз уже повторяли, что сознавать можно только существующее и что существующее для одного есть часто призрак для другого. Отчего поэтов любят и непоэты, отчего одного поэта любит целый народ, а иногда и целое человечество? Оттого, что в духе такого поэта происходят все явления, которые порознь происходят в каждом из членов народа и человечества. Жизнь духа есть бесконечная лестница, и каждый человек стоит на известной ступеньке этой великой лестницы. Распадение и разорванность есть момент духа человеческого, но отнюдь не каждого человека. Так точно и просветление: оно есть удел очень немногих, и даже в самых этих немногих является в бесконечно различных степенях. Царство духа подлежит тем же законам, как и царство природы: и в нем есть и растения, и полипы, и инфузории, и, наконец, минералы.
Чтобы понять значение слов распадение, разорванность, просветление надо или пройти через эти моменты духа, или иметь в созерцании их возможность. Кто же не проходил через них и не имеет в созерцании их возможности, тому нет никакой возможности растолковать их.
Что такое конечный рассудок? – спрашивает г. Булгарин, показавши сперва, что он понимает немецкую философию и глубоко уважает ее. Что такое конечный рассудок, спрашивает он – и решает этот вопрос новым вопросом: «Не тот ли, что комар вынес на кончике своего носа, как говорится в солдатских поговорках?» Вы угадали, Фаддей Венедиктович, – именно тот самый. Всем известно, что наши храбрые солдаты тоже понимают немецкую философию и глубоко уважают ее.
Г-н Булгарин очень вежливо, совершенно европейски называет нас шарлатанами, которые коверкают чужие мысли, чтоб прослыть учеными[1]. На это мы ничего не возражаем: это не наш язык. Если бы г. Булгарин настоятельно потребовал от нас объяснения на этот счет, то мы выставили бы, за себя, на диспут с ним, таких людей, которые не принадлежат к литературному миру, точно так же, как слова г. Булгарина не принадлежат к литературному языку.
Домашние наши новомыслители, которых деятельность начинается с покойной «Мнемозины» и продолжается сквозь ряд покойных журналов в нынешнем «Московском наблюдателе», беспрестанно придумывают новые слова и выражения, чтоб выразить то, чего они сами не понимают{7}. Сперва они выезжали на чужеземных выражениях: абсолюте, субъективе (?) и объективе и пр. Теперь они прибавили к чужеземщине множество русских слов, дав простому их значению таинственный смысл. Любимые их слова теперь: конечность, призрачность, просветление, действительность; но настоящий фаворит – призрачность.
Так говорит г. Булгарин. Что все это остроумно и вежливо – в этом нет сомнения: г. Булгарин давно уже приобрел себе громкую известность остроумием и вежливостию своих журнальных статеек; это было замечено еще г. Косичкиным по поводу одного петербургского литератора, у которого мизинец заключал в себе больше ума, нежели головы всех московских литераторов{8}. Что же касается до того, что г. Булгарин называет наш журнал продолжением «Мнемозины», то мы принимаем это обвинение за комплимент и чувствительно благодарим за него, если только г. Булгарин смотрит на «Мнемозину» как на такой журнал, предметом которого было – искусство и знание{9}. Что касается до субъектива и объектива – то на этот раз г. Булгарин сам увлекся страстию нововведения и выдумал два таких слова, которых в русской литературе никогда не было. Чтобы не повторять одного и того же, скажем однажды навсегда, что употребление новых слов без расчетливой осторожности точно может повредить их успеху, и мы решились употреблять их не иначе, как с объяснением, и – пока они не утвердились – как можно меньше. Но беда не велика, если вначале было поступлено не так: все ложные, то есть ненужные, слова уничтожатся сами собою, а удачно составленные и придуманные удержатся, несмотря на все остроумие ожесточенных гонителей всего нового, оригинального, всего выходящего из рутины посредственности, всего носящего на себе характер самобытности и силы. Когда М. Г. Павлов, начавший свое литературное поприще в «Мнемозине» и первый заговоривший в ней о