Когда-то Дегтярев любил командировки. Любил пеструю сутолоку вокзалов, если дорога ему предстояла дальняя, чаще всего в Москву, на какое-нибудь совещание или иное сборище, коих в былые времена проводилось несчетно, с непременными финишными застольями, игриво именовавшимися «неофициальной частью», в лихой компании раскрепостившихся коллег. Любил проветриться, расслабиться в служебном автомобиле, снисходительно поглядывая на периферийные красоты и убожества, покуривая, пошучивая с услужливым водителем. Областные вояжи, конечно, уступали столичным по чину и размаху, зато искупалось это должным привечанием высокого гостя местными эскулапами, воздаваемыми почестями и ощущением собственной значимости. Вольно ему было казнить или миловать, встречавшие знали это, старались угодить ему, не настраивать против себя, а уж если прибывал он по делу конфликтному, нехорошими последствиями грозившему – только что на руках не носили.
Но предпочитал все-таки дальнюю рельсовую дорогу. Нравилось ему неспешно, солидно взойти в свое временное купейное обиталище, устроиться на обязательной нижней полке – а в последние годы неизменно в удобном СВ обосновывался, – потомиться в предвкушении нетягостного безделья, размеренности замкнутого колесного бытия, когда все его заботы ограничивались дорожным пропитанием да, если пожелается, общением с ниспосланными ему случаем попутчиками. Захочет – поспит, захочет – почитает или просто поглазеет в окно неутомленными глазами, о своем помыслит. И всякий раз – почти детское ожидание чего-то нового, неизведанного, вдруг поворотного. Негаданной встречи какой-то, особости. Бывали порой накладки, если соседями оказывались беспокойный младенец, голосящий в ночи, крепко перебравший хмельного назойливый мужик или какой-нибудь нечистоплотный тип, но в большинстве поездок ему везло, катил безмятежно, в свое удовольствие, нередко в компании милых женщин; с одной из них он грешным делом даже продлил в той же Москве приятное знакомство. А главное – никому тут не ведомо было, что он врач, никто не приставал к нему, не дергал, не хотел от него чего-то. И телефона в вагоне не было – ни утром, ни днем, ни – что милей всего – ночью. Благодать.
Но это когда-то. Теперь же все больше удручала Дегтярева необходимость ломать привычный уклад, лишаться своей постели, своего душа, туалета, существовать неизвестно где и с кем, приспосабливаться к ненужному, неудобному. Все многократно обострилось, когда нелады с желудком начались и поясница любое неосторожное движение хищно караулила, – каждая такая поездочка проблемой делалась. И он всеми правдами и неправдами старался избежать этой командировочной мороки. Благо времена теперь иные настали, Москва другой планетой сделалась, а он, Дегтярев, выбрался на уровень, когда за редкими исключениями уже не его посылали, а он посылал, мог выбирать. Покидал город лишь по крайней необходимости.
Об этом и думал Лев Михайлович, главный врач крупной городской больницы и главный областной анестезиолог, сидя рядом с водителем в белой больничной «Волге» и без интереса глядя на отощавшие, прохудившиеся деревья вдоль дороги, на тянувшиеся за ними изъеденные частыми дождями и ночными заморозками поля, на попадавшиеся изредка неказистые строения, такие же облезлые и унылые, на просевшее небо, темное и драное. Осень в этом году поторопилась, в августе уже заявила о себе нелетним хмурым ненастьем, а сейчас, в октябре, ветреном и холодном, больше походила на раннюю зиму, никакой надежды не оставляя. Но не только беспросветность вокруг портила Дегтяреву настроение, хватало и других причин. Ехать предстояло долгонько, больше двух часов, а клятый радикулит напомнил о себе еще ранним утром, и с каждым проглоченным десятком километров давал о себе знать все настойчивей, грозя превратить остаток пути в сплошное мучение. В районной больнице, куда направило его областное начальство, ждала Дегтярева тягостная разборка. Тем более тягостная, что тамошний главный врач, Боря Хазин, был его однокашником и давним приятелем.
Случай был – хуже не придумаешь. Умер больной от вливания несовместимой крови, за такую провинность, и поделом, карают нещадно, и как-либо спустить дело на тормозах не удастся. Не снести было головы всем причастным к этой нехорошей истории, Хазину, скорей всего, тоже – на него, упрямого и вспыльчивого, давно уже точили зубы в Областном министерстве здравоохранения. В прошлом году уцелел тот лишь благодаря титаническим усилиям его, Дегтярева, едва ли не вымолившего у министра снисхождения к Боре, не сдавшему вовремя какой-то ерундовый отчет. А Боре до пенсии еще полтора года. Пусть и петушится, что не держится он за свое главенство, каждый день душу ему выматывают, основное ремесло свое знает, руки не из задницы растут, пойдет рядовым хирургом, во всех отношениях выиграет. И злился Дегтярев на остолопов, загубивших больного, злился на Хазина, допустившего такой бардак в своей больнице, злился на себя, знавшего, что не сумеет разобраться с дружком, как тот того заслужил. Хотя, сам главный врач, понимал Дегтярев, что прямой вины Хазина нет – наверняка у него и занятия по гемотрансфузиям проводились, и семинары, и все это отражено в больничной документации с положенными датами и росписями. Не может ведь руководитель тенью ходить за каждым олухом. Или даже не олухом – бывают такие роковые стечения обстоятельств, что никакому здравому смыслу не подвластны, объяснений не имеют. И нет гарантии, что завтра, не приведи Господь, такая же беда не случится в его, Дегтярева, больнице.
А еще знал, что смущает, лишает его покоя Лиля, сидящая на заднем сиденье. Сестричка Лиля Оболенская, из-за которой почти два десятка лет назад совсем потерял он голову и столько дров наломал. Только теперь она не сестричка и не Лиля – Лилия Петровна и вряд ли Оболенская, врач Областного Центра крови, и он сегодняшним утром, впервые за много лет увидев ее, не сразу узнал в полноватой желтокудрой даме прежнюю тоненькую, русоволосую, ясноглазую девушку. Скорей даже не девушку, а девочку, мало походила она на дипломированную выпускницу медучилища, школяркой казалась.
Он, Дегтярев, когда появилась она в его отделении, подосадовал, что прислали ему такую пигалицу. Но по-мужски отметил, что девчушка она симпатичная, милая той тихой девственной красотой, которая должна тревожить, сна лишать пацанов-одноклассников, в беспокойных снах им являться. Но и в снах вряд ли могла она будить приглушенные днем мальчишеские желания – слишком высоким и чистым был ее лоб, доверчивы синие глаза и по-детски нежен голосок. Не то что обидеть, боль причинить – даже просто неучтиво заговорить, какую-либо бестактность по отношению к ней допустить казалось чуть ли не кощунством. Такие светлые тургеневские девушки уже и в те далекие годы почти все повывелись, считанные сохранились. Для обожания сохранились, для поклонения, для восторженно-неумелых юношеских стихов. Когда мнится счастьем неземным лишь руки ее коснуться, ответный взгляд ее заслужить, и кажется вздорной сама мысль повести себя с ней как с обычной девушкой, женщиной, покуражиться. Не только ее прыщавым сверстникам, но и вызревшим ушлым парням. И, словно и это задумывалось кем-то свыше, имя ей дадено было такое же нежное, ласковое, донельзя подходило ей.