Меня зовут Элиза Де Ла Серр. Имена моих родителей – Франсуа и Жюли. Мы живем в Версале: блистательном, прекрасном Версале с его аккуратными домиками и величественными замками, над которыми простерлась тень громадного дворца. Улицы здесь обсажены деревьями лайма. Версаль знаменит своими сверкающими озерами, фонтанами и садами с искусно подстриженными деревьями.
Мы – аристократы. Баловни судьбы. Привилегированное сословие. Чтобы убедиться в этом, достаточно проехаться до Парижа. Дорога до столицы занимает чуть больше двадцати километров и освещается висячими масляными фонарями – в Версале их можно встретить повсюду. Но парижская беднота пользуется сальными свечами, и дым от фабрик, где вытапливают сало, висит над городом, будто саван смерти, пачкая кожу и вызывая удушье. Одетые в рванье, со спинами, согбенными ношей или тягостными мыслями, бедняки Парижа бредут по улицам, которые, похоже, так и не дождутся появления фонарей. Вдоль улиц прорыты сточные канавы, переполненные грязью и человеческими нечистотами. Содержимое канав пачкает ноги тех, кто несет наши портшезы, из окон которых мы смотрим во все глаза.
Проходит время, и позолоченные кареты везут нас обратно в Версаль. Мы проезжаем мимо фигур на полях. Окутанные туманом, они напоминают призраков. Эти босоногие крестьяне обрабатывают земли аристократии и голодают, если год выдастся неурожайным. Они всецело зависят от землевладельцев. Дома я слушаю рассказы родителей о том, как ночью крестьянам бывает не до сна. Как они гоняют лягушек, чтобы те своим кваканьем не мешали спать господам. Как крестьяне вынуждены есть траву, чтобы не умереть с голоду. Как знать не платит налогов и не несет воинской повинности. Аристократу не грозит corveé,[1] унизительный труд, где за целый день дорожных работ человек не получает ни гроша.
По словам родителей, Мария-Антуанетта днями бродит по коридорам, залам и многочисленным комнатам королевского дворца, придумывая новые способы потратить деньги, отпускаемые ей на наряды. Тем временем ее муж – Людовик XVI – занят в своем lit de justice.[2] Король издает законы, обогащающие аристократию за счет бедных и голодающих. Лица родителей мрачнеют; они считают, что подобные действия способны разжечь революцию.
У моего отца было несколько «сподвижников». Его советники. Трое мужчин – господа Кретьен Лафреньер, Луи-Мишель Лепелетье и Шарль Габриэль Сивер – и одна женщина – мадам Левек. Все они носили длиннополые черные камзолы и темные фетровые шляпы, а их глаза никогда не улыбались. Я звала их «во́ронами».
– Неужто мы не усвоили уроки кроканов? – спрашивает мать.
Разумеется, из рассказов матери я знала о кроканах – крестьянских бунтовщиках двухсотлетней давности.
– Похоже, что нет, Жюли, – отвечает отец.
Есть выражение, описывающее момент, когда что-то вдруг становится тебе понятным. В таких случаях говорят: «До него (или до нее) дошло».
В детстве я никогда не задавалась вопросом, почему меня учат истории, а не этикету и хорошим манерам. Я не спрашивала, почему мама после обеда уходила в комнату, где отец совещался с «во́ронами». Там ее громкий голос слышался наравне с голосами остальных. Меня не удивляло, что она сама, без помощи конюха, седлает лошадь. Не поражало меня и то, почему у мамы почти никогда не было времени на разговоры о модах и придворные сплетни. Я ни разу не спросила, почему она не похожа на остальных матерей.
Так продолжалось, пока до меня не дошло.
Моя мать была красивой женщиной и хорошо одевалась, хотя и уделяла своей внешности гораздо меньше времени, чем придворные дамы. Последних она не одобряла и при разговоре о них всегда кривила губы. По мнению мамы, эти дамы были помешаны на платьях, положении в обществе и прочих «вещах».
– Они не видят дальше собственного носа. Элиза, обещай мне, что не превратишься в одну из них.
Заинтригованная, желающая знать, какой мне ни в коем случае нельзя становиться, я пристраивалась возле материнского подола, чтобы шпионить за ненавистными ей женщинами. Я видела густо напудренных сплетниц. Они разыгрывали верность своим мужьям, но при этом так и стреляли глазами из-под вееров, высматривая беспечных любовников, способных попасться в их силки. Складки маминого платья делали меня незаметной, и я мельком заглядывала за напудренную маску этих сплетниц, когда язвительный смех высыхал на их губах, а в глазах угасал насмешливый взгляд. Тогда я видела этих женщин такими, какие они есть на самом деле. Их снедал страх. Они боялись лишиться благосклонности двора или соскользнуть с социальной лестницы.
Мама была совсем иной. Начну с того, что она не проявляла ни малейшего интереса к сплетням. Я никогда не видела в ее руках веер, а пудру она ненавидела. Маме было просто некогда рисовать себе мушки на лице или разными снадобьями делать кожу алебастрово-белой. Единственной уступкой моде были туфли. Все внимание, какое мама уделяла своему внешнему виду, подчинялось одной-единственной цели – соблюдению приличий.