Широкое раздолье!.. Далеко во все края раздвинулись зеленые пустые равнины, а по ним змеем могучим вьется и бежит матушка-Волга, прорывая и обмывая горы и холмы… Выйдя на свет Божий в лесах дремучих коренной, исконной Руси, пробежав сотни верст мимо православных городов и весей, холмов и долин, несется без устали среди всяких нехристей – упасть и сгинуть бесследно в пучине моря Каспия.
И важен, горд, сказывают, Каспий, что проглотил матушку-Волгу. А не будь ее – не было бы и его на свете.
Там далеко, выше, города древние, многолюдные – Тверь, Ярославль, Нижний Новгород – со стенами зубчатыми, теремами боярскими, с храмами златоглавыми, а ниже – татарка Казань глянула издали – с башнями и минаретами. А здесь чем дальше, тем глуше. Направо горы да бугры дикие, сплошь лесом поросшие, скалы, дебри, а налево долы с муравой да луга заливные цветистые, но и на них всюду тишь мертвая, гладь безлюдная… Людей все меньше, зверья да птицы все больше!
Добрый человек в эдакую дичь и глушь жить не пойдет. А уж где среди необозримой, мертвой пустоты затишья и застоя попадется поселок, десятка с два домишек да хибарок, уноси ноги, береги голову, жив человек, крестное знамение сотвори и минуй скорее, беги шибче прочь… Тут не простые хлебопашцы-обыватели приютились, а вольница-негодница, сволочившись со всего свету, притон нашла и душегубством жива.
Птицами небесными себя окаянные те люди прозывают греховно. «Яко ни сеют, ни жнут, а сыты бывают!»
Здесь мимо бегущая Волга-матушка то и дело кровью человеческой красится, то и дело отсюда в серых волнах своих мертвецов уносит и волей-неволей душегубам потакает, концы их озорных дел прячет.
Недалеко уж и до города Камышина, а там и до Каспия осталось докатиться. И берега все дичее, все безлюднее.
Вот острые горы меловые с белыми, будто сахарными, маковками, с ельником густым по склонам. И чаща лесная густо сплетается и топырится от самых оголенных маковок, что белеются на синем небе, и до самых берегов, где набегает и бурлит серая волна.
Против устьица речки Еруслана, близ самого берега, в котловине меж двух холмов, за которыми высится в небо белая меловая гора, – расчищенный яр, и на нем жилье, с десяток хат. А там, среди густого ельника по склонам холмов, еще попряталось несколько хижин, и посредине на высоком бугре, на краю каменистого обрыва, – большая серая развалина. Место это и поселок зовутся Устин Яр.
Половина развалин рассыпалась по бугру, и стоят стены, будто рваные… Зато другая часть крепко еще держится, примыкая к высокой башне с полуразрушенной верхушкой… Может статься это башня сторожевая прежнего славного ханства Астраханского. Может мечеть татарского городка, бесследно пропавшего, а может колокольня при храме святой пустыни, а вся развалина была иноческой обителью, что разорили нехристи.
Много годов этой развалине: двести, а может, и триста, может, и более. Как про то знать? Кто тут среди безлюдья построился, когда жил, как кончил? Одному Богу известно. Может, святой подвижник от мира сюда удалился и зачал, отцы-пустынники стекались и жили. А может, воины татарские из Астрахани дозором тут стояли, русского царя и его воинства опасаясь.
Теперь же по всем хижинам, среди чащи ельника, живут люди пришлые, разноплеменные, «сволока» со всех краев Руси. Голытьба, негодница, вольница.
Не охотой сволочилась она сюда, а ушла от неправды и бесправия иль, не стерпев, согрешив, от суда укрылась. И не грехи свои замаливать собралися здесь, а обиды загуливать, иль зло свое срывать на неповинных, иль накипевший гнев ухаживать, иль горе размыкивать.
На разбитом баркасе, что лежит сгнивший, дырявый, вверх дном у самого берега, наполовину в воде, уместился седой старик с белой бородой. Годов ему счету нет, а прозвище Белоус.
Три удочки закинуты у него в воду и воткнуты в дырья баркаса; два поплавка тихо лежат на воде, а третий уж давно прыгает и ныряет, и круги бегут от него во все стороны, но старик рыболов задремал на солнышке и не видит, что рыбка клюет… Попрыгал поплавок и лег тоже тихо – знать, сорвала рыба червяка… Вот и другой запрыгал рядом, прозевает и этого дедушка… Нет, вот очнулся старый; увидел, хвать за удочку, вытянул лесу, да запоздал; крючок без червяка.
– Ах ты егоза. Сожрала… – заворчал Белоус, надевая другого червяка… – То и дело жрет. Обучилась.
Закинул опять старик удилище и, помаргивая на поплавки, на воду серую, думает да ворчит и шамкает беззубым ртом.
– Вот и рыбка тоже разбоем живет. Ты ее подсиживаешь, будто проезжего купца на дороге, а она норовит тебя обманно взять. С крючка что есть стянуть да уйти… Раз, другой, третий клюнет, а там и в котелок ко мне и в уху. Из наших тоже иной все клюет да клюет, да нарвется и на лобном месте в городе голову и сложит. Вот теперь атаман пеняет: где Измаил? где Петрынь? А они, поди, в остроге, а то и в Сибирь собираются, а то давно и в аду кромешном обретаются. Сложили головушки, напоровшись на кого, да прямо и к сатане. Прости, Господи. Другого им места на том свете не полагается. Стой! Стой! Погоди, – крикнул дед, увидя средний поплавок, что мигал на воде и круги пускал.
Тихонько дернул дедушка Белоус удочку, согнулось удилище, натянулась леса, и потащил дедушка, ухмыляясь и не спеша… Вот заплескало брызгами у края баркаса, перехватил дед бечевку и вытащил из воды бьющуюся серебристую рыбку. Застучала бедная об доски, завертела хвостом в руке деда и шлепнулась в кадушку его. Надел Белоус снова червяка, закинул уду и стал, было, додумывать думу свою: где теперь Измаил с Петрынем? Да не додумал дед и снова задремал.