Эта женщина недописана
Эта женщина недолатана
Этой женщине не до пристани
Этой женщине не до ладана*
…И вот она садится сбоку на диван и надкусывает яблоко.
Так проходит любовь и шалость: надобно тужиться, чтобы сравнить плод с левой грудью, такой же налитой, идеальной формы – сравнение, лежащее на поверхности. Опять же, нога на ногу, напоказ – бедро, заключённое выпуклостью попки. Для неё любовь – это блик от стекла дорогой машины, видимоё из окна ощутимой высоты. И то, и другое – своё. Вот так я начинаю предавать её, и продолжаю это занятие.
Она ела своё яблоко, когда тонули в пепельных снегах мои аварийные пароходы.
Когда я вытаскивал своих покалеченных товарищей из ржавых трюмов.
Когда я танцевал на этих чертовски круглых балках на высоте приличного дома от поверхности залива, слепило солнце, внизу играла рябь, балка была мокрой, я танцевал от души, на полоске от 2 PR, всё, что мне доставалось.
Барышников танцевал под стук своего сердца, а я – под хруст собственных костей.
Когда мы на литр спирта делили одну лимонную корочку, единственный съедобный артефакт из ящика стола, в память о спусках и сдачах, и ушедших товарищах, умерших от ран и травм, задохнувшихся и сгоревших в безликих отсеках, поломанных и разорванных обрушившимися секциями.
И нынче я вёл свою перманентно хмельную и в меру вменяемую команду в последний и решительный прорыв, каждый день подменяя одного выбывшего другим, двух выбитых из строя – одним, пока у меня не оголялся район за районом.
Я прыгал в машину и мчался за расквартированными. Наскрести людей ещё на день, вырвать этот отрезок графика, назавтра – замутить на другом.
Опять захлёбывался огонь поддержки, и я ставил рубщика на сварку, зажигал. Стыковали стальные рёбра у меня давно уже слесаря и плотники, все, кто мог удержать электрод. Не хватало лепестков и кружаликов, а, местами, нас особенно доставали цанги, но мы перестраивались и забаламучивали снова. К полудню я засыпал за рулём на четверть часа, далее мне уже требовалось это дважды, до двенадцати ночи мной контролировался каждый клочок стенда.
Чем провальнее дело, тем крепче становилась моя решимость, шире улыбка. Я не считал потери. Конструкция росла на глазах.
– Ну ладно, ты расскажи, когда проставляться будешь?
– Да дурное дело-то нехитрое. Тут главное, чтобы закуска была подобающая. Кошерная, стало быть.
– А, кстати, говорят, кошерная, это когда следят, чтобы приготовленное мясо было нетрахнутое. Вот на Востоке овцу, которую трахнут, нельзя уже есть.
– Вот они и голодают, а овцы стадами бродют, стало быть.
– …а я тут видел в продаже водку кошерную.
Конченый, я конченый. Ремень фонаря через плечо, как Калашников, увесисто – рулетка в кармане как РГД, блокнот, ручка, маркер, мел в капсуле от киндер-сюрприза, как армейский медальон. Комбез чуть жмёт в плечах, подтягивает плечи. На лацкане – значок, на поясе цепь от связки ключей.
А креста – нет. Прости меня, мама. Да здравствуют любимые… Вперёд. Через пять минут лёгкие полны дыма, высокий лоб в копоти, колени и локти – цвета окислов железа, гузка мокрая.
Ребята мои, ребята… Я вас одену, обую, заработаете денег. Только рты бы ещё зашить, чтоб водку не пили. Я вёл вперёд это отребье со всех концов страны, и это было как в добрые старые времена, когда Фреди Меркури ещё не был голубым, и «слэйды» хрипели под гитарные риффы, как будто грохотали русские кувалды, порождая гордые обводы кораблей.
Вот сидит она непричастная
Непричёсанная – нет ведь надобности
И рука её не при часиках
И лицо её – тень без адреса
Она приезжала на день, на два, насколько удавалось вырваться, и я припадал к её губам, едва доводил до машины, пока нас уносил лифт, едва она могла дойти от душа до постели. Когда при встрече, после каждой близости, после каждой мной придуманной причуды лучились её глаза, не бывало лучшей награды.
А из окна моей высотки – изумительный вид на летний залив, испещрённый яркими лоскутами парусов. Ранним утром она перегнулась через подоконник, вдыхая прозрачный воздух. В коротком халатике. На голое тело. Я был с ней всю ночь, но не смог устоять.
–Ну что, не видать там Красной Армии? – и приподнял сзади халатик.
Когда я, стряхнув с себя дымный грохот контрастным душем, с азартом вышагивал по улицам, что-то вспыхивало в глазах встречных тёток. А я нёс на губах вкус её поцелуев, и что-то из этого не могло укрыться в моей улыбке. В то время я проваливался в забытьё, упиваясь её глазами напротив, и обнаруживал вдруг, что беседую в упор с мужиком.
До полтретьего ночи мы занимались любовью, потом вдруг – звонок, минутные сборы, срочный выезд, полчаса бешеной езды по обледенелой дороге, причал, пароход, два часа скрупулёзных обмеров на пронизывающем ветру, дорога обратно… Она спала. Я тихо разделся и, с чрезвычайной осторожностью, взял её спящую.
Жуткий хлоп ресниц и… знакомое сияние. Когда всё закончилось, счастливый смешок:
– Просыпаешься, а тебя уже куют! – и мило смутилась.
В гостях, после крепких возлияний со старым товарищем, на выходе застал её звонок. Я, двадцать минут, как потом рассказали, говорил с ней. Звёзды спустились и стояли рядом, в феврале вдруг зацвели обои, я повёл её по лунной дороге, пролегающей по заливу, где-то далёко во тьме за окном, и дальше, по водам Мирового океана, по безбрежной Вселенной, она не хотела отключаться и я не мог остановиться, не задумываясь, кто нас слышит. Оказалось, друг собрался меня проводить и уже ожидал во дворе. Меня не пустили.
Жена хозяина заслонила дверь и крепко поцеловала меня в губы, единственный раз за все наши жизни.