Набоков в русскоязычном «Даре» сказал, что Достоевский – это обратное превращение Бедлама в Вифлеем. Это не просто очередной пинок в спину нелюбимого классика, но, как водится у Набокова, лексическая ловушка. Мастер-командир английского языка, Набоков знал, что слово «бедлам», bedlam, есть испорченное от bethlem, а оно, в свою очередь, испорченное от Bethlehem, что и означает по-английски Вифлеем. Провербиальный сумасшедший дом, существующий с тринадцатого века, был наречен, как водилось в давние времена, священным именем. То есть Набоков не только о Достоевском в данном случае высказывался, но также каламбурил – и делал это, по своей привычке, тайно.
Это не мешает признать, что каламбурное высказывание в сущности верно – касаемо не только Достоевского, но и русской литературы в целом, более того – всей русской истории и жизни. Русские райские песни поются в психушке, в дурдоме. Россия и есть Бедлам в Вифлееме или обратно – Вифлеем в Бедламе. Это одно и то же. Русский Христос родился в Бедламе и недаром прогуливается с красногвардейцами, а Сталин твердо укрепился в амплуа спасителя православия.
* * *
Прежде всего, подчеркну, что авторство этой книги принадлежит Борису Михайловичу Парамонову. Это его идеи, концепции, построения – его, говоря по-шкловски, матерьял и стиль.
Моя роль в этих беседах – слегка направлять, уточнять и подливать из графина. Ближе всего такая позиция к роли доктора Уотсона: грязь на левом обшлаге ему в одиночку не связать с потерей наследства.
Предлагаемые беседы в своей устной форме прозвучали на волнах «Радио Свобода» в 2012–2016 годах. Для настоящего издания они избавлены от специфических примет радиоэфира, но ни на какое научное или педагогическое значение не претендуют.
Сохраняя, по возможности, живую речь, мы сберегли и некоторое число неизбежных тематических повторов.
Главы переименованы.
Писатель как преступник: Набоков
Б. П.: Я бы, Иван Никитич, начал разговор о Набокове с воспоминаний: когда, где и как мы узнали о его существовании и что за этим последовало. Надеюсь, вы возражать против такого введения не будете.
И. Т.: Ни в коем случае. Тем более что такие мемуары уже имеются: например, Александр Горянин, один из лучших, если не самый лучший, переводчик английского Набокова, выступил с подобным текстом (журнал «Звезда», 2007, № 7).
Б. П.: Я этот текст читал, он называется «Тебя, как первую любовь…». И эти слова отнесены не к Пушкину, как у Тютчева, а именно к Набокову. Вот как! Действительно, Пушкин – явление вполне привычное, домашнее, с младых ногтей всякому школьнику известное, а Набоков, объявившись как некий бог из машины, чуть ли не с неба свалившись, заставил сначала онеметь, а потом восторженно ахнуть. Это было ни с чем не сравнимо, никогда незнаемо. И думаю, не ошибусь, если скажу, что в тогдашней реакции читающей России на Набокова главным ощущением, главным озарением было: какова ж была бы Россия, если б… Ну известно что если б. Не новый писатель появился, не чудесными книгами пленил, а возник в некоей галлюцинаторной (то есть обманчивой) ясности образ настоящей России, лучшей России, увы, не здесь обретающейся.
Надо ли говорить о том, что это была всего-навсего смена иллюзий? Или по-другому скажу:
по извечной русской привычке литературу спутали с жизнью. Не говоря уже о том, что Россия, которую мы потеряли, отнюдь не Набоковыми определялась – ни сыном, ни, само собой разумеется, отцом.
Но давайте, однако, вспоминать факты и события. Я впервые услышал о Набокове – как и Горянин, кстати, – прочитав в журнале «Новый мир» в 1956-м оттепельном году мемуары бывшего эмигранта Льва Любимова под названием «На чужбине». Там говорилось о самом талантливом эмигрантском писателе Сирине – псевдоним Набокова, как известно, от которого он отказался, перейдя на английский. И вспоминал Любимов роман «Защита Лужина» – ту вещь молодого автора, которая вывела его в первый ряд эмигрантской литературы. Более того – цитировал, приводил отрывок из романа. Текст был очень для пятьдесят шестого советского года необычный, а потому сразу и навсегда запомнился. Вот такой отрывок, давайте процитируем.
Лужин действительно устал. Последнее время он играл много и беспорядочно, а особенно его утомляла игра вслепую, довольно дорого оплачиваемое представление, которое он охотно давал. Он находил в этом глубокое наслаждение: не нужно было иметь дела со зримыми, слышимыми, осязаемыми фигурами, которые своей вычурной резьбой, деревянной своей вещественностью всегда мешали ему, всегда ему казались грубой, земной оболочкой прелестных, незримых шахматных сил. Играя вслепую, он ощущал эти разнообразные силы в первоначальной их чистоте. Он не видел тогда ни крутой гривы коня, ни лоснящихся головок пешек, – но отчетливо чувствовал, что тот или другой воображаемый квадрат занят определенной сосредоточенной силой, так что движение фигуры представлялось ему как разряд, как удар, как молния, – и всё шахматное поле трепетало от напряжения, и над этим напряжением он властвовал, тут собирая, там освобождая электрическую силу.
Потом, оправившись, так сказать, от первой травмы, люди начитанные увидели связи Набокова с современной литературой – и вспомнили Юрия Олешу: столь же изысканно построенная фраза. Теперь, читая Набокова, такие сходства не раз обнаруживаешь. Например, в «Зависти» есть описание ног Вали – а в «Защите Лужина» пассаж, начинающийся словами: «Мальчик хорошо, подробно знает свои коленки…»
И. Т.: Только, ради бога, Борис Михайлович, не надо задерживаться на смене пола у обладателей коленок!
Б. П.: Как раз для Набокова это не специфично. Правда, один раз, в целях маскировки, он заменил девочку мальчиком – в романе «Под знаком незаконнорожденных», но долго не выдержал, и в том же романе на последних страницах появилась одна из его Лолит. Я по этому поводу написал эссей «Набоков и мальчики» – и вернусь к этому набоковскому роману позднее.
И. Т.: Но продолжим воспоминания о явлении Набокова советским читателям. Какие подробности еще вы вспоминаете?
Б. П.: Второй случай упоминания Набокова в советской печати был в мемуарах Эренбурга, в главе о Бабеле, сказавшем о Набокове: талантлив, но писать ему не о чем. Тут затрагивается очень большая тема, выходящая за рамки воспоминаний хоть эренбурговских, хоть наших с вами. Я думаю, что к словам Бабеля нужно отнестись осторожно. Сам он был писателем, очень связанным с материалом, причем экзотическим, и вне этой экзотики – хоть конармейцев, хоть бандитов – писать не мог. Ему был важен событийный материал. А у Набокова проза получалась из самого, что называется, сора, из вырских прогулок. Тема же у него сверхэмпирическая, конечно, есть – это тема потерянного и обретенного в творчестве рая. Он помнил о небесной родине, не просто о России.