– Котенок, я так рада тебя слышать! – сказала ей мать по телефону. – Ты знаешь, тело опять меня подводит. Порой мне кажется, вся моя жизнь – одна долгая, многоэтапная измена тела.
– Разве не всякая жизнь так устроена? – откликнулась Пип. Она завела привычку звонить матери посреди обеденного перерыва. Это помогало хоть ненадолго избавиться от чувства, что она не годна к этой работе, что к работе в “Возобновляемых решениях” ни один человек не годен – или, наоборот, что все дело в ней самой, что ей ни одна работа не подойдет; проговорив минут двадцать, она могла, не кривя душой, сказать матери, что ей пора возвращаться к делам.
– Левое веко вниз тянет, – объяснила мать. – Как будто к нему грузик подвешен, грузило на тоненькой леске.
– Прямо сейчас?
– То потянет, то отпустит. Начинаю бояться: может быть, это паралич Белла?
– Не знаю, что такое паралич Белла, но это точно не он.
– Как ты можешь быть уверена, котенок, если даже не знаешь, что это такое?
– Ну… ведь у тебя уже “была” болезнь Грейвса? Потом гипертиреоз? И меланома?
Не то чтобы Пип нравилось высмеивать маму с ее болячками, но любой их разговор был чреват “моральным риском” – этот весьма полезный термин девушка усвоила, когда изучала в колледже экономику. В материнской экономике она была чем-то вроде очень крупного банка, чье банкротство совершенно недопустимо, или ценнейшим сотрудником, которого невозможно уволить за нахальство, потому что без него не обойтись. Кое у кого из оклендских подруг тоже были непростые родители, но все же каждой из них удавалось поддерживать с родителями ежедневное общение без неподобающих странностей, потому что даже в самом трудном случае дочь не была для старшего поколения, как Пип для ее матери, единственным светом в окошке.
– Мне кажется, я не смогу сегодня пойти на работу, – сказала мать. – Мне только медитация дает для нее силы, а никакой медитации толком не получится, когда веко тянет вниз невидимое грузило.
– Мама, ты не можешь снова сказаться больной. Еще даже июль не наступил. А если потом и правда заболеешь каким-нибудь гриппом?
– И пусть все удивляются: что это за старуха пакует их закупки, а у самой пол-лица до плеча свисает? Как же я завидую твоему личному отсеку в офисе, ты себе не представляешь. Твоей невидимости.
– Вот уж отсек идеализировать не стоит, – заметила Пип.
– Самое ужасное в телах именно это – их видимость. Они очень видимы, очень.
Нет, мать Пип не была сумасшедшей, хоть и страдала хронической депрессией. На должности кассирши супермаркета в Фелтоне, торговавшего натуральными продуктами, она держалась уже десять лет с лишним, и Пип прекрасно могла уследить, о чем мать говорит и почему, если отказывалась на время от собственного образа мыслей и подчинялась материнскому. На серых стенках офисного отсека Пип имелось единственное украшение – наклейка на бампер: ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ С ОКРУЖАЮЩЕЙ СРЕДОЙ ВОЙНА ИДЕТ ХОРОШО. Другие сотрудники оклеили свои отсеки фотографиями и вырезками из журналов, но Пип, подобно ее матери, чувствовала притягательную силу невидимости. К тому же стоит ли вить гнездышко, если тебя не сегодня завтра уволят?
– Ты уже думала, как мы не будем праздновать твой день? – напомнила она матери.
– Честно говоря, я бы весь этот день провела в постели, укрывшись с головой. Я и без него прекрасно помню, что старею и старею. Мое веко очень хорошо мне об этом напоминает.
– Давай я сделаю торт, приеду, и съедим его вместе. Ты что-то сегодня совсем мрачная.
– Увижу тебя – не буду мрачной.
– Гм… Жаль, что меня не продают в таблетках. Торт со стевией[2] подойдет?
– Не знаю. Химия моей слюны на стевию реагирует как-то странно. Вкусовые бугорки, по моему опыту, не так легко обмануть.
– Сахар тоже дает послевкусие, – заметила Пип, хоть и понимала, что шансов выиграть спор у нее нет.
– Сахар дает кислое послевкусие, с которым у вкусового бугорка проблем не возникает: он так устроен, что сообщает о кислом, но не сосредоточивается на нем. Не сигнализирует пять часов подряд: странно, странно! Как было в тот единственный раз, когда я выпила что-то со стевией.
– Кислый привкус все-таки тоже не сразу исчезает.
– Это никуда не годится, если бугорки все еще чувствуют странность через пять часов после того, как выпьешь подслащенный напиток. Ты слыхала, что стоит один-единственный раз покурить метамфетамин, и вся химия мозга изменится до конца твоих дней? Вот о чем мне напомнил вкус стевии.
– Я тут не балуюсь метом, если ты на это намекаешь.
– Я намекаю, что никакого торта мне не нужно.
– Ладно, придумаю другой торт. Прости, что предложила тебе отраву.
– Я не говорила, что это отрава. Просто стевия как-то странно действует…
– …на химию твоей слюны, поняла.
– Котенок, я буду есть любой торт, какой ты привезешь, от ложки рафинированного сахара я не умру. Я не хотела тебя огорчить. Ну пожалуйста, хорошая моя!
Звонок нельзя было считать завершенным, пока они друг друга не изведут. С точки зрения Пип, проблема – то, что сковывало ее, глубинная причина, по которой она ни в чем не могла достичь результата, – заключалась вот в чем: она любила маму. Жалела ее, страдала с ней на пару, телом отзывалась на звук ее голоса, испытывала асексуальную, но выводящую из равновесия физическую тягу к ней, тревожилась даже о химии ее слюны, хотела видеть ее более счастливой, терпеть не могла ее расстраивать, находила ее милой. Это был массивный кусок гранита посреди ее жизни – источник сарказма и злости, которые она направляла не только на мать, но и на менее подходящие объекты, причем в последнее время со все более скверными последствиями для себя. Когда Пип злилась, то не на мать на самом деле, а на этот гранитный блок.
Ей было восемь или девять, когда она додумалась спросить, почему в их маленьком домике под секвойями поблизости от Фелтона празднуется только ее день рождения. Мама ответила, что у нее, у мамы, дня рождения нет, что ей важен только день рождения Пип. Но Пип не отставала, пока мама не согласилась считать “своим днем” летнее солнцестояние и отмечать его тортиком. После этого естественным порядком возник и вопрос о мамином возрасте, на который она отвечать отказалась, лишь сообщив с улыбкой дзэнского наставника, произносящего коан: