Цезарь родился 10 числа месяца июля, ровно за сто лет до Рождества Христова, – и позднее мы расскажем, как, по нашему мнению, он стал одним из провозвестников христианской религии.
Ни один из современных честолюбцев не смог бы сравниться своею, какой бы пышной она ни была, родословной с его: ни Мероды, притязающие на свое происхождение от Меровея, ни Леви, называющие себя родственниками Святой Девы[1].
Послушайте, как сам он говорит об этом в надгробной речи над своей усопшей теткой Юлией, женой Мария Старшего:
«Мой дед по матери, говорил он, ведет свое происхождение от Анка Марция, одного из первых царей Рима, а мой отец принадлежит к роду Юлии, начало которого восходит к Венере; так в моем роду соединились святость царей, которые правят людьми, и величие богов, которые правят царями.»
Может быть, мы, нынешнее поколение, с присущим нам скепсисом, и усомнимся в этой генеалогии; но за восемьдесят лет до Рождества Христова, иначе говоря, во времена, когда Цезарь произносил свою речь, она ни у кого не вызывала сомнений.
И в самом деле, Цезарь носил в себе многие передавшиеся ему через века качества этого четвертого царя Рима, который, по словам историков, присовокупил к доблести Ромула, своего предшественника, мудрость Нумы, своего деда; который расширил и простер до самого моря римские владения, основал колонию Остию, перебросил через Тибр первый постоянный мост, замкнул в Померий Марсов и Авентинский холм, и организовал, если это слово применимо к античности, эту знаменитую римскую коммуну, этот сельский плебс, который дал Республике величайших из ее людей.
Венера, со своей стороны, тоже была щедра к нему. Он имел высокое стройное тело, тонкую белую кожу; его стопа и кисть были вылеплены со стопы и кисти этой богини счастья и красоты; его черные глаза полны жизни, говорит Светоний; «глаза сокола», говорит Данте, и его нос с легкой горбинкой придает ему то особое сходство с этой птицей, и даже с орлом, которое имеют с поистине благородными животными поистине великие люди.
Что до его элегантности, то она вошла в поговорку. Он тщательно удаляет волоски со своей кожи; даже в молодости он имеет редкие волосы на голове, что приведет затем к ранней плеши; и он с величайшим искусством зачесывает эти волосы на лоб, так что Цицерон не принял всерьез этого столь хорошо причесанного юношу, который почесывал голову одним только пальцем, чтобы не потревожить старательно уложенную небогатую шевелюру. Но Сулла, который был куда большим политиком, чем адвокат из Тускула, и чьи глаза были куда проницательнее глаз друга Аттика[2], Сулла, увидев, как тот случайно наступил на полы своей тоги, Сулла указал на него пальцем и сказал: «Будьте поосторожнее с этим юношей с развязанным пояском!»
О ранней юности Цезаря известно немногое.
Занятый кровавыми спорами Мария и Суллы, Рим не обратил никакого внимания на этого ребенка, подраставшего в тени.
Цезарю было уже шестнадцать, когда диктатор стал замечать на Форуме, на Марсовом поле, на Аппиевой дороге красивого подростка, который ходит с высоко поднятой головой, улыбаясь, который редко пользуется носилками, – на носилках нельзя быть достаточно заметным, – который, в отличие от Сципиона Назики или Эмилия – мы не можем в точности припомнить, – спросившего однажды крестьянина с мозолистыми руками: «Друг мой, быть может, ты ходишь на руках?», который, в отличие от этого Сципиона, пожимает своей белой женственной рукой руки самые грубые; который знает по именам даже рабов; который надменно проходит, не опуская головы, перед самыми могущественными, но обхаживает и улещивает плебея в тунике; который весел в то время, когда все печальны, щедр в то время, когда все закапывают свои деньги, популярен в то время, когда популярность влечет за собой проскрипцию.
И ко всему прочему, он еще и племянник Мария!
Итак, диктатор, как мы уже сказали, обращает на него внимание; он хочет знать, чего от него можно ожидать, и объявляет ему свою волю: если Цезарь уступит этой воле, значит, Сулла ошибся; если же он откажется, значит, Сулла верно раскусил Цезаря.
Еще будучи ребенком, Цезарь был обручен с Коссутией, одной из самых богатых наследниц Рима, но родившейся, однако, в семье всадников, то есть аристократов средней руки; он не мог смириться с подобным союзом; всадники, и вообще вся эта знать недостойны его: ему нужны чистые патриции.
Он отказался от Коссутии и взял Корнелию.
В добрый час! Она вполне подходила ему; Цинна, ее отец, четырежды был консулом.
Однако Сулле вовсе не годилось, чтобы юный Цезарь опирался одновременно на влияние своей собственной семьи и на влияние родни своего тестя.
Цезарь получил приказ развестись с Корнелией.
Тому уже предшествовал подобный случай: Помпей получил от Суллы такой же приказ, и Помпей подчинился. Но Помпей – натура второстепенная; сильно преувеличенный человек, который злоупотребил своими несчастьями, чтобы показаться нам через века более великим, чем он был на самом деле; так вот Помпей, как мы уже сказали, подчинился.
Цезарь отказался.
Для начала Сулла лишил его жреческого сана, или, вернее, помешал ему получить его. – В Риме можно было преуспеть, только имея деньги; мы еще вернемся к этому.
Сулла, как сказал бы современный хроникер, лишил Цезаря средств к существованию.
Как так?
По закону Корнелия. Что это за закон Корнелия?
Это был закон, согласно которому имущество проскрипта подлежало конфискации, а его родственники – разорению. Отец Корнелии, Цинна, и кое-кто из родственников Цезаря уже были проскрибированы во время гражданских войн как сторонники Мария, так что часть состояния Цезаря уже была секвестирована при тщательнейшем соблюдении этого закона.
Цезарь не уступил.
Сулла отдал приказ арестовать Цезаря. В те времена донос еще не стал, как он станет позже, при Калигуле и Нероне, политической доблестью. Цезарь укрылся у крестьян Сабины, где популярность его имени открывала для него двери даже самых убогих хижин. Там он заболел.
Каждый вечер, с наступлением темноты, его переносили в другой дом, и он никогда не ночевал две ночи подряд на том же месте. Во время одного такого переселения его встретил и узнал один из легатов Суллы, по имени Корнелий; но за два золотых таланта, то есть за десять или одиннадцать тысяч современных франков, он позволил ему продолжать путь. В Риме подумали, что его схватили, и это вызвало почти революцию.