Северяне пришли на нашу землю числом несметным, ранней весной, едва в горных долинах стаял снег. У них были глаза цвета стали и волосы цвета льна. Они не знали страха и не давали пощады. Они опустошали города, казнили воинов, умерщвляли стариков, а молодых угоняли в полон. Они не были даже жестокими, они походили на равнодушную и жадную саранчу, оставляющую за собой пустыню там, где цвела жизнь.
Мой отец Селим-Шах, мудрейший из мудрых и храбрейший из храбрых, велел слать гонцов в сопредельные страны, моля соседей о помощи. Гонцы вернулись ни с чем – великие султаны и шахи заперлись в своих городах, степные ханы отогнали кочевые стада на горные склоны. «От трусости отвага на расстоянье шага», – говорили ученикам мудрецы. Забывая упомянуть о том, что и в обратном направлении расстояние не больше.
– Лучше испытать беду, чем страх перед ней, – сказал Селим-Шах, мудрейший из мудрых и храбрейший из храбрых.
На следующее утро он повел войско северянам навстречу.
Неделей позже отец вернулся – на запряженной четверкой арбе, под рогожей, разрубленный пополам. Гассалы трижды омыли его, закутали в кафан, и имам прочел над телом положенные молитвы. Мои старшие братья – рослый, горбоносый, с бешеными глазами Алишер, и тихий, робкий, ясноглазый Мансур, дали на Коране клятву мести.
– Шемаха, – сказал мне Алишер, прижав Священную Книгу к сердцу. – Видит Аллах, настали черные времена. Завтра с рассветом купцы погонят последние караваны на юг. Ты уйдешь с ними.
Я поклонилась в ответ. Мне едва сравнялось шестнадцать, но ни единого дня с тех пор, как научилась ходить, я не провела в праздности. Как подобает дочери великого шаха, я училась всему, и учителя мои были лучшими из лучших. Я свободно изъяснялась на четырех языках, а разумела еще полдюжины, включая наречие северян. Я практиковала врачевание и целительство, слагала стихи и на память читала суры, играла на лютне и не ведала усталости в танце. Я владела секретами древней магии и знала толк в травах, необходимых для заклинаний.
Я чтила шариат и осознавала, что предназначение женщины – служить мужчине, повиноваться ему, ублажать его плоть и рожать ему детей. Но у меня не было еще своего мужчины, а отца моего забрал к себе Аллах. Поэтому я сочла возможным ослушаться брата.
Алишер ушел, чтобы повелевать правоверными, а я, закутавшись в черный шелк, удалилась в упрятанное под переплетением дворцовых коридоров подземелье. Там, в каземате, я провела оставшиеся до прихода северян дни. Я сама толком не понимала, отчего решила остаться. Я лишь чувствовала, что мое место здесь – в крепости, обреченной на гибель.
Они не стали брать город в осаду. Они не жалели себя и пошли на приступ с марша через день после того, как дозорные заметили передовые разъезды с крепостных стен. За час до полудня я выбралась из подземелья наружу и взбежала наверх. Я видела, как они карабкались по приставным лестницам, щитами прикрываясь от стрел. Они лезли – упорно, оголтело, неистово. Они умирали, но новые живые заменяли убитых. К трем пополудни первый из них – дюжий, круглолицый, курносый, с окровавленным лбом под помятым шлемом, прорвался в проем между зубцами северной стены. Он рычал, как подраненный лев, и бился один против пятерых. Он был от меня в тридцати шагах, и время замерло – я видела, как медленно, словно прорубая вязкое тесто, ползет к груди северянина боевой ятаган. И как лезвие уходит в сторону, принятое на гарду меча. Видела, как раздвоенное жало зульфикара впивается в щит и теряет силу, угодив в стальную оковку. А потом замершее, приостановившееся время вдруг встрепенулось, взорвалось брызгами крови, оглушило лязгом стали и пустилось вскачь.
Он не мог уцелеть, этот круглолицый северный воин, но он уцелел. У него не было ни единой возможности устоять на ногах, но он устоял и дал время тем, кто шел за ним вслед. Они вывернулись у него из-за спины, его сородичи, рослые, ражие северяне с распяленными в крике ртами и пляшущей в глазах сталью клинков. С каждым мгновением их становилось все больше, и они оттеснили, отжали защитников прочь от стен.
Мимо меня во главе десятка правоверных промчался Алишер, у подножия крепостной башни схлестнулся с круглолицым. Я метнулась за братом вслед… Остановилась, отпрянула назад: отделившаяся от тела голова Алишера катилась по каменной кладке к моим ногам. Я закричала – страшно, отчаянно, а черные бешеные глаза мертвого брата, глядя на меня, затухали, заплывали бельмами.
По каменным ступеням я слетела вниз, затем бежала в толпе прочь от рухнувших городских ворот.
– В мечеть, – бил в уши истошный, панический голос Мансура. – В мече-е-еть!
Ему следовало родиться женщиной, моему робкому, улыбчивому брату, которому дворцовые ашуги прочили будущее великого поэта. Ему следовало родиться мной. Тогда Мансур ушел бы с караваном на юг, и кто знает, как бы обернулась судьба.
Стены мечети не спасли нас. К закату северяне ворвались внутрь. Меня вытащили на площадь, швырнули на камни, и тощий, востроносый, с подбитым глазом победитель стал вязать мне бечевой руки.
– Гладкая девка, сытая, – бормотал он себе под нос. – Целая или порченая, имею интерес знать.
– Не про тебя девка, подьячий, – осадил в двух шагах коня кряжистый, рябой северянин в подбитом серебром парчовом кафтане. – Не твоего поля ягодка.
– Почто ж не моего, воевода? – почесал подбитый глаз востроносый подьячий.
– Басурмане говорят, это дочь самого шаха.
– Тьфу ты, – выругался подьячий, когда воевода отъехал. – Свезло тебе, чумазая, – кому-нибудь из благородных достанешься. Им, благородным, бабу еттить лениво, не то что нам, сиволапым. Мы бы, – мечтательно причмокнул он, – тебя впятером гоняли, в пять елдаков. К утру, глядишь, и живого места на тебе б не осталось.
Они грабили город три дня: резали скот и мужчин, силой брали женщин, жгли дома и тащили, тащили, тащили в свои телеги наше добро. Они закололи имама, обезглавили муэдзинов и превратили в конюшню храм. Они поднимались на минарет и мочились с балкона, испражнялись в фонтан, а страницами Священной Книги подтирали зады.