Трах!.. Локоть ударился о край стола, и она проснулась. По купе плавало утро. «Спишь? – упрекнула себя, – протри глаза – в Европу катишь»! Но любоваться было особенно нечем. За окном проползали всё те же лохматые кусты акаций и заросли надоевшего американского клена. Будто и не весна вовсе.
Вторые сутки одинокая пассажирка поезда Москва-Прага наслаждалась одиночеством в одиночном купе, где был даже свой кран с водой и раковина, и можно никуда не ходить, не тревожить проводника, ни с кем не общаться. И какая разница, мимо каких полустанков катит она сейчас в своё будущее.
Бряк, стук, лязг, грохот сцеплений отдавались музыкой в душе, пустой, как заброшенная нора. Там-там-там-там!.. – неслось из-под вагонных колес. Кто там? Что там и как там, волновали неясные, бледные, как разбавленная акварель, предчувствия. И казалось, то, к чему несся состав, тоже в нетерпении ожидает встречу. Угадать бы, угрозу выстукивают колеса или освобождение.
– Прорвемся! – отбрасывались прочь остатки сомнений, еще шевелящихся по углам души мохнатой паутиной. Впереди, как ни крути, другая жизнь. И она согласится с любой, лишь бы не лицезреть всех этих ленусиков, паш, глаш, вовчиков. Знать на месяцы вперед всё обо всех, каждый свой и чужой шаг, настроения, положения. А гороховый суп со шкварками каждую вторую среду! Попробуй не свари. Муж умучится огорчением, что порушены бабушкины устои семейной жизни.
Ее вчерашнее существование – как мертвая поляна с мусором засохших цветов. Пепел вчерашних радостей, потускневшие осколки мгновений, казавшихся вечными. Тряпье, труха, совершеннейшая бессмысленность. Как, ну как она еще не сдохла со скуки?! Да почти что сдохла, надо признать. Разве эта толстая, прокисшая, злая, с вздернутой презрением ко всему на свете губой – Нина? Та, прежняя?… Постоянное раздражение жрет ее сильнее, чем водка печень. Ой, нет. Не в купе сидит она сейчас, а убегает, убегает, убегает от морока прочь. И думать пора – о грядущем. Старая, обрыдшая до тошноты, жизнь отвалилась в сторону, едва тронулся поезд.
– Милочка, вы наконец-то в пути, и вряд ли скоро остановитесь, – с радостным, даже каким-то провоцирующим волнением, думала она. – Обратная дорога не скоро. Черта с два вы попретесь обратно в ближайшее время! Не дождутся. Не трусьте, милочка. Худшее уже было.
До границы больше трех часов. Можно опять вздремнуть. Спасибо Катьке Масловой. Та сбежала первой. Не почуяв никаких знаков, Нина тогда только злилась и не верила ни единому слову хвастливых посланий.
– Завидуешь, так и признайся! – отмахивались от её нудья товарки, восторженно обсуждая, какая Катерина везучая и пробивная.
– А вы благородные, вы от широты душевной радуетесь, как же! – молча раздражалась Нина, пытаясь сдерживаться, не вступать в обсуждение катькиной фортуны.
Вовсе она не завидовала! Заграницы, что ли, не видала?! Ну, не видала. И не собирается. Знаем: везде хорошо, где нас нет. Досада обуяла. Досада, и только. Почему другой, опять не она – некогда умница и оригиналка, талант, уникум, вырвался из этой трясины? Разве Катьке больше, чем ей, нужна свобода?!
Она отмалчивалась на восторги вокруг бывшей коллеги по прилавку. Но зудело и зудело внутри что-то, обрывавшее трудно достигнутое смирение, которым была затянута её неудавшаяся судьба.
Вот до чего ты докатилась, Нина Картузова! Безграмотные продавщицы считают тебя вздорной бабой, снисходят до странностей характера – чокнутая! И в струю-то не попадает, когда серьезный разговор, и шутки-то не смешные, и всегда не по адресу. И всех-то она за дураков держит, а сама слова дельного сказать не может. Так меня, так!.. Сама с собой говорю – как рябину незрелую жую. А почему? Не в настроении она всегда. Никогда, ни на что, никакого настроения.
Женщина устала безрадостно думать о себе и вновь заснула. А за тесным гористым горизонтом, неумолимо придвигающимся на смену российским просторам, уже расставлялись декорации последнего акта, и новые действующие лица уже готовились сыграть роль в её, да и своей заодно, жизни.
Единственным и поздним дитятей в семье росла, и доверялось ей многое. С отрочества девочка удивляла четкими принципами, как ей поступать и что делать. Главное, самостоятельность. Безоговорочная. Советы не слушала – сама давала, потому что к двенадцати годам одолела немало умных книжек, а «Войну и мир» даже законспектировала. И считала, что взрослые мудрости знает не хуже всякого.
Сама решала, чем занять время, как поступать, с кем водиться, куда ходить. Родители советовались с нею по всякому поводу, даже в покупке папе галстука, уважая равную равных. В пятнадцать она решила съехать на квартиру. Поселилась у знакомой бабки в комнате с балкончиком, к перилам которого липли мокрые ветви старого клена. Нина деловито отпилила ветки, поставила на балкончик стул с круглым цветочным столиком и, посматривая на безлюдный дворик внизу, вдохновенно занялась стихосложением. Платили за съем, конечно, родители. Но поесть, бумагу и пишущую машинку напрокат она обеспечивала сама, подрабатывая в каникулы. Мыла полы в конторах, обилечивала автобусных пассажиров, раскладывала по подъездам газеты, разносила по адресам казённые письма.
Хозяйка квартиры была ветхозаветной воспитательницей детского сада. К девочке со старушечьим любопытством не приставала, а стихи ее внимательно выслушивала, однажды заметив:
– Ты вот пишешь: «Он стоит, как гладиатор между двух аббатов». Во времена гладиаторов аббатов в помине не было.
– Это для рифмы.
– Тогда конечно.
– А вы знаете, кто такие аббаты?
– А почему мне не знать? Я тоже книжки когда-то читала.
– Извините, – смутилась Нина.
– Пиши, не отвлекайся на старуху!..
Взрослые Ниной восхищались. Ровесники посматривали косо. Она отличалась в классе, считалось, что дружиться с ней – это умничать, а значит ходить в изгоях. Зато общаться не было скучно! Свою непохожесть, при необходимости, Нина легко могла отстоять. Несколько беспощадных драк с приставалами – и особое отношение ей было обеспечено.
Восторги начали затухать вскоре после окончания школы. Или не ту дорогу выбрала и утомилась блистать по-прежнему, еще ли чего, но к двадцати годам оригинальное дитя выросло просто в девушку со странностями, вроде белой вороны. В какую бы компанию не попадала – всегда не к месту. Вроде и благоволят ей, и ждут, и она тянется быть общей частицей, а не получается – хоть лопни. Никто не принимал ее тонкого и едкого юмора. Ее же не увлекали принятые в компаниях разговоры. Всегда хотелось о другом – возвышенном, красивом, эстетичном.