Состав дёрнулся, и, скрежеща, железной змеёй пополз по рельсам, медленно набирая ход, будто подкрадываясь к жертве. Проехав немного, железнобокий Змей снова дёрнулся… а потом я увидел железнодорожника, подкладывающего под колёса башмак, и почти мистическое очарование момента пропало, как и не было.
Жаль… Я уже почти поверил, что вокруг – страшненький, постапокалипсический, но такой яркий и интересный мир, где на развалинах техногенной цивилизации живут железные драконы, а генетически изменённые потомки людей, ставшие гномами и эльфами, ведут между собой войну за ресурсы и артефакты ушедшего мира.
Вздохнув, снова прислонился потным лбом к нечистому прохладному стеклу, глядя разом вовне и внутрь себя. Вокруг – один сплошной материализм, с железнодорожным социалистическим оттенком, унылый и скучный, чёрно-белый в полумраке начинающегося утра, и до оторопи напоминающий дрянной чёрно-белый фильм, склеенный из плохо сохранившихся кусочков документального кино.
Документальность эта то ли нарушается, а то ли, напротив, подчёркивается разного рода деталями, который полно в обыденной жизни, но которых невозможно прочувствовать в кинохронике.
Нос забивают густые запахи креозота, металла, мазута и всего того, чем богаты железные дороги Советского Союза. Если закрыть в вагоне окна, отрезая дорогу вползающим в любое отверстие запахам, вполне осязаемым и материальным, на смену им придут другие, не менее материальные, и, пожалуй, ещё более удушливые – немытых тел, перегара, махорочного дыма и чёрт те какого груза, перевозимого в баулах, корзинах и мешках.
Мешки эти повизгивают, квохчут, растекаются подозрительными пятнами и пахнут травами, ягодами, начавшимся портиться мясом, навозом и сивухой разом. Ничего нового. Всё тот же барак, только более концентрированный, акцентированный, вставший на колёса и двигающийся через страну.
– Да ёб… – окончание экспрессивной фразы железнодорожника в оранжевом, замызганном донельзя жилете, скрыл гудок паровоза. Да собственно, и начало…
Не то чтобы мне было хоть сколько-нибудь интересны жизненные перипетии железнодорожных рабочих и паровозных бригад, их замысловатые отношения с начальством и между собой, переходящие вымпелы, социалистические обязательства и собственно судьбы… Но мне так скучно, вязко и тоскливо, что мозг, не зная, чем себя занять, хватается за любую ерунду.
Вот уже несколько часов наш состав движется или вернее – НЕ движется в мешанине ему подобных, напоминая мне идущую на нерест рыбу, задыхающуюся в толчее. Несколько часов, как мир состоит из запахов креозота, гудков паровоза, бесконечного лязганья и какого-то судорожного, эпилептического подёргивания состава.
Ещё теплится ночь, но добрая четверть пассажиров не спит – уже, или ещё…
Молодые родители слева от меня, поглядывая в окно, и по каким-то, только им ведомым признакам, видя скорое окончание пути, собирают малышей. Те, сонные и тёплые, ничего не понимают, и хотят писать, какать, спать и на ручки…
Дальше – компания работяг, влезшая в вагон на одном из безымянных полустанков уже затемно, пьют и с надрывом обсуждают Линдона Джонсона, агрессивную политику Великобритании, мастера-суку, расценки на работу и похмельное качество самогонки от Петровича по сравнению с портвейном «Три топора» – вперемешку. У них всё – с надрывом, так что ещё чуть, и на груди начнут рваться рубахи, и покатится по вагону безобразный громкоголосый скандал, перерастающий в драку. Но пока – пьют.
С другой стороны компания пропахших дымом и потом мужчин, грязных, бородатых и обглоданных комарами, с огромными рюкзаками и одной на всех расстроенной гитарой, на которой они иногда начинают по очереди что-то наигрывать, и всегда – скверно. Голоса, впрочем, вполне приличные, что несколько исправляет ситуацию, делая её менее артхаусной.
По виду – не то самодеятельные советские туристы из матёрых, не то – шабашники из вовсе диких мест или геологи, а может, и вовсе другой типаж советского человека. Я пока не всегда понимаю, кто есть кто в здешней действительности.
На багажной полке храпит запоздавший дембель, которого вчера всем вагоном поили и кормили так, что у парня, у которого ещё не сошли толком юношеские прыщи, не было никаких шансов. Он оглушительно храпит, и, обожравшийся всего вперемешку, изредка тоненько, но очень звучно пердит, внося немалый вклад в густую, почти венерианскую атмосферу плацкартного вагона. Собственно, претензий к дембелю нет, а так… зарисовочка.
Здесь, в вагоне, вообще много… выпуклого. Народ в этом времени приучен к коллективу, к жизни в стаде, и хотя его, народ, всячески приучают к балету, симфониям и хорошим манерам, тяготеет всё больше к похабным матерным частушкам, да и манеры у многих, представляющие собой смесь незамутнённой деревенской простоты и лагерных ухваток, порой вызывают оторопь.
Без всякого стеснения отхаркиваются, отсмаркиваются, ковыряют меж пальцев ног, сняв портянки, и весьма бесцеремонно высказывают свою, единственно верную точку зрения по поводу и без. Аж скулы иногда сводит…
Но они же, без напоминания, присматривают за соседскими ребятишками, делятся едой, не ожидая ничего взамен.
Такие вот две стороны одной монеты…
… и мне не раз уже приходило в голову, что году этак в две тысячи пятидесятом, условные потомки будут брезгливо морщиться, вспоминая нас, из две тысячи двадцатых. За грязь, за неустроенность быта, за трусливое соглашательство, за…
… есть за что…
Сквозь толщу воды едва проникает свет, и я, чувствуя нехватку воздуха, плыву наверх, навстречу, желая вздохнуть полной грудью, и дышать, дышать! А свет, уже, казалось бы, приблизившийся, снова отдаляется. Не в силах уже терпеть, задыхаясь, я судорожно втягиваю затхлую воду…
… и в последний момент выставляю руку, удерживаясь от падения на пол. В памяти ещё живы те судорожные, едва ли не предсмертные движения, а простыни и одеяло, сбившиеся к ногам во влажный, неопрятный комок, падают на пол.
Опустив босые ноги на щелястый дощатый пол, окончательно просыпаюсь, чувствуя, как уходит из памяти сон.
Под тощей задницей комковатый, сырой, пахнущий плесенью ватный матрас, чуть свисающий с низкого и очень узкого топчана. Спёртый воздух пахнет плесенью, пылью и древесной трухой, а ещё – чем-то неуловимым, но присущим помещению, которое долго было нежилым.
Продрав глаза и время от времени широко, едва ли не до вывиха челюсти, зевая, некоторое время тупо наблюдаю за пауком, поднимающимся по паутинке наверх, к потрескавшейся побелке низкого потолка. Тоненько звенит комариный хор, и время от времени кто-то из них пытается солировать, кружа возле моей головы. Аплодирую им вяло и в общем-то безрезультатно, потягиваясь и почёсываясь.