Дом питается теплом,
Словно бабочка – нектаром,
Солнца золотым дождём
И любовью – Божьим даром.
Дорогие имена…
Души предков сбились в стайку.
Дом хранит в себе меня
Как последнюю хозяйку.
Астры. Они расцветали в нашем палисаднике под окнами дома уже в конце августа. И последними отцветали, уходя под снег… Но этого, после отъезда в город, я уже не видела. А вот на исходе лета: дождь, хмарь, сырость и растрёпанные астры, запутавшиеся в мокрой траве. И серые низкие облака над палисадником, над крышей дома…
Автобус. Из города и в город – только на автобусе. Ходил он плохо: рейсы отменяли, переносили, задерживали, машины ломались, машин не было. Часами, с котомками, ждали мы на автовокзале. Ура, сели; деревня началась!.. А ехать в город или ждать своих из города – тут уж можно было ориентироваться только приблизительно. С горки нашей смотрели: кажется, показался на Кушляевской горке, – бегите скорее!.. Бежали, или ждали, или шли пешком в конце концов.
Берёзы. Возле нашего деревенского дома росли четыре высоченных берёзы. И многие годы прошли под сенью этих берёз. Ветви их расчесывал ветер. По состоянию берёзовых крон мы определяли погоду. Верхушки их, казалось, задевали облака, траву под берёзами рябило от пятен ажурных теней. Меж двух берёз подвешивали гамак. Пристроившись около корней, пытались строить шалаш, следили за жизнью в скворечнике на старшей берёзе. Первого своего котенка я снимала с берёзы, приставляя к стволу грабли и прочие инструменты (лестницы не нашлось). А однажды папа сделал веревочный блок, я, маленькая, села на доску и поехала по берёзе вверх, очутившись в самой гуще берёзовой жизни.
Когда соседи, чью крышу гноили ветви наших берёз, стали настаивать на порубке деревьев, пришлось пожертвовать старшей берёзой. Дело было в начале августа; берёза моментально пожелтела, почувствовав свою обречённость.
Береговушки. Весь обрыв над ключевой Сундобой и её младшей сестрой Мордовкой был изрыт норками. Я, маленькая, лёгкая, цепкая, лезла по обрыву. Моя рука пролезала в норку, а сердце замирало. Пальцы ожидали наткнуться на мягкое, живое, пуховое, но норки были либо неглубоки и пусты, либо сужались так, что даже моя рука-прутик застревала, либо птицы прятались в боковых ходах и внезапно выскакивали из соседних норок.
Бор. Так назывался у нас небольшой лесок за ручьём – остаток прежнего настоящего бора, вырубленного во время войны на дрова. Налево от тропинки – папоротники и земляника, направо – грибы, малина, княженика – поляникой звалась она у нас, – голубика, брусника. Когда созревала брусника, ходили туда семьей на полдня, на день. Кто-то собирал бруснику, кто-то – грибы, кто-то, как я, всего понемножку, а то и ящерок ловил на полянке.
Бочаг. Речка под дорогой была заперта в огромную толстую трубу, вытекала из неё освобождённая, бурливая, сильная… Вода в ней была очень холодная, с мощным напором и течением. Иногда, разгорячённые сбором земляники, разжаренные на солнце, мы спускались сюда, в вечную тень, в прохладный сумрак, ополоснуть руки, ноги, лица. Здесь росли кусты ольхи, малины, смородины, опутанные плетями хмеля, и влаголюбивые травы: таволга, крапива, луговая мята… Бочаг – это омут недалеко от трубы, спрятанный в кустах. Сюда ходили полоскать бельё, с тяжёлой корзиной. О, бедная бабушкина спина! Вообще, процесс деревенской стирки был примитивен, а потому трудоёмок: заулок, цинковое корыто, хозяйственное серое мыло, чуть позже – стиральный порошок, бесконечные вёдра воды из колодца, кастрюли на керосинке, очень много мыльной воды на траве заулка… Неутомимые, умеющие всё, красные от ледяной воды бабушкины руки, с истончившейся – «состиранной» – на пальцах кожей. Да, и лишь потом – бочаг и полоскание.
Белка. В зелёной колючей путанице ёлок вдруг могла мелькнуть рыжая молния. И то мы замечали её благодаря соседской и немножко нашей собаке Каштану, истово облаивавшему белку.
Бидон. Вначале это был игрушечный бидончик, белый с синей крышечкой, но совсем настоящий. В резиновых сапогах, степенно, шли на ферму за молоком. Молока наливали и мне, а из этого бидончика – соседской кошке, временно считавшейся нашей.