«Танец для меня заманчив, / В сердце бьет его туше», – говорит нам поэт, тут же поясняя, что туше здесь – прикосновение лопатками к ковру – как момент поражения. Судя по всему, автор знает о танцевальном искусстве не понаслышке. А значит, понимает, насколько истончены границы между поражением и победой. Читая этот сборник, мы видим, что границ между словом и движением вообще практически не существует.
Перед нами не книга, но панорама движений женского настроения. Женское сквозит в каждой строчке – танцует, мучается, живет: «Но вновь услышав ритма звуки, / Срываются фигуры с флангов, / В кольце соблазна держат руки / Приговоренные на танго».
Дыхание у книги такое же – сбивчивое, будто задыхающееся в движении. Мотив времени усиливает это ощущение. Заявленные в самом начале песочные часы где-то посередине начинают переворачиваться, чтобы ближе к концу сойти на нет, споткнувшись о мировое бедствие.
«Сквозь призму песочных часов / Я вижу, как движется время…» Вместе с автором мы наблюдаем течение времени, то есть не течение – безостановочный танец. Мотив танца проглядывает везде, даже в трамвае, где пассажиры, казалось бы, просто толкутся в час пик: «А в трамвае толкались люди, / Наступали друг другу на ноги». И так же спешит фонетика стиха в почти цветаевской динамике: «Я – на север, ты – на юг – не робей, / Моих ветреных коней нет быстрей, / Проплыву я, как в бреду, семь морей, / Расставание стоит у дверей».
У дверей этого танцевального зала расставание – больше, чем обыкновенная разлука. «Опустели кварталы больших городов – / Ни людей, ни машин, мало звуков»… И тишина – страшный провожатый, когда мы знаем, что ведет она к совсем не метафорической смерти.
Но читатель знает: женщина – немного от слова «жизнь», поэтому смерть тут хоть и мелькает, но все время прячется за прочими смыслами. «Каждый крокус и каждый ландыш / Прорастает в меня целиком», – утверждает автор, и мы видим эту прекрасную картину, забыв о переменчивости погоды. «Диск солнца покатился по верхам – / Деревья изумлённые пригреты».
Пейзажная лирика вообще близка Бархатовой, как всякому русскому человеку, – даже если живет он давно не в России. Потому и пронзительны строки о родных землях, и неизбежно прорывается тоска: «Мы можем далеко уехать, / Так, чтоб метели не мели, / Но тянет впредь сюда вернуться, / Однажды – чтоб уйти с Земли».
А всякая ностальгия имеет оттенок трагедии. Кольцо совершает новый виток – и вот мы уже во власти мрачных переживаний. Глобальность мышления автора можно оценить по выбранным темам, одна из которых – ВОВ: «Да разве ж они хотели / Мишенью служить живой / И в серых солдатских шинелях / Дорогой шагать фронтовой?» И недалеко – криком: «Режут слова бритвой: Умер Гольфстрим. Умер?!» Умирают люди на войне, мужчины и женщины, сами стихии, и те – при смерти, но страшнее тихое: «Все, малыш, пора настала, / Забирай владения! / Только доктор прошептала: / «Нет сердцебиения…»
И автору сразу веришь. Особенно когда, точно отразив приметы своего времени, Бархатова пишет: «В коммуналке, провонявшей нафталином, / Затхлой тряпкой и горелым молоком, / Я стою босая в юбке длинной / И реву беззвучно ни о ком». В этих строках она – поэт. И пусть в книге много шероховатостей и неточностей, пусть частенько сбивается ритм танца, но несколько слов сказать все-таки удалось. А что есть поэт, если не несколько сказанных слов?
Впрочем, вернемся от общего к частному, от философии – к книге. Без чего не может существовать ни одно произведение? Конечно, без любви. «На закате сверчки нам сыграют на скрипках, / Ночь укроет в объятиях наши тела, / Ничего ведь не нужно – ни больше, ни меньше – / Только мы друг у друга и тишина…» И в любви растворяются все страхи, вся боль, все неизбежные песчинки из медленно переворачивающихся часов.
И все уходит не в смерть, а в тот же танец, точнее – его попытку: «Раз-два-три – попытка вальса / Дочки с папой – раз-два-три, / Обручальное на пальце / И сиянье изнутри».
Так и в попытке слова поэта – сияние, спрятанное в чисто женской форме песочных часов.