…Ты знаешь, Семен, все эти последние ночи меня мучает странный, навязчивый сон. Стоит прилечь, закрыть глаза, как я тотчас же ясно вижу какой-нибудь уголок Верхневолжска… Красное кирпичное здание моей школы, по-осеннему голые тополя школьного сада и острые ажурные шпили моста, выглядывающие из-за них… Высокая набережная над Волгой, старинные чугунные решетки и почему-то обязательно скамья, на которой мы с тобой однажды встретили поднявшееся солнце. Помнишь, когда усатый милиционер, которому ты дал закурить, сказал, подмигнув: не знаю, мол, что уж и пожелать вам, молодые люди, спокойной ночи или доброго утра. Или видится земляной вал над речкой Тьмою, где мы с тобой ночью слушали сумасшедшего соловья, неведомо как и зачем залетевшего в самый город. Но чаще и явственнее всего я вижу нашу Восьмиугольную площадь – зеленые шары подстриженных лип и памятник Ленину, возле которого мы с Домной всегда ожидали, когда наш папка появится из своего горкома, чтобы по пути домой прогуляться с нами по набережной.
Словом, вижу, Семен, нечто очень знакомое, и над этим уголком города в небе стаей, почти теснясь, плывут бескрылые машины, похожие на огромных толстых гусениц. Делают круги, снижаются. И вот уже от этих гусениц отделяются и летят, будто семена, сорванные с одуванчика ветром, серые и тоже бесформенные существа.
Ниже, ниже… Вот они уже приземлились… Нет, это не гитлеровские парашютисты. Это вообще и не люди, а что-то неведомое и по-непонятному страшное. Может быть, жители другой планеты? Я почему-то не могу их как следует рассмотреть, но чувствую – надвигается неотвратимое. Меня охватывает ужас: скорее к детям! Дети одни! Бежать, бежать к ним!.. А ноги точно бы влипли в землю, не оторвешь, не пошевелишь.
Между тем серые существа уже скользят по улицам, заползают в окна и двери. Дети! Дети же. И нету сил сдвинуться с места. Ужас, нет, даже не ужас, а тоска обреченности охватывает меня. Я просыпаюсь в слезах, просыпаюсь и не могу понять, где я, что со мной… Что-то стучит, и от этого знакомого двойного ритмичного стука все кругом содрогается. Потом догадываюсь – это же сердце мое стучит. До меня доходят разнотонный надсадный храп, стоны, сонное бормотание. Из тьмы вырисовывается круглое старушечье лицо с морковным румянцем на щеках. Маленькая проворная ручка, точно бы соля, крестит меня. Пухлые губки бормочут:
– Свят, свят, свят! Вера Николаевна, да проснитесь же вы, Христа ради! Опять дурным голосом вопите…
Все становится на свои места. Я вижу весь свой угол. Он отгорожен составленными рядом шкафами от палаты тяжелых, «зашкафник», как именует его наш сын. Вижу рядом курчавую головенку Стальки, на другом конце кровати розовую физиономию Домки: мы спим втроем и располагаемся валетом… Здесь же они, со мной, мои дорогие! С ними ничего не случилось.
– Да проснитесь же, проснитесь скорее, бог с вами!
Да, да, я уже проснулась… Но липкий сон этот еще тут, в душной полутьме, пропахшей карболкой и лизолом. Чтобы окончательно от него отвязаться, я встаю, надеваю тапки, халат, напяливаю шапочку, укрываю получше ребят и иду в беспокойную полутьму палат, слыша за собой частые шаркающие шажки и вздохи тети Фени – нашей старой хирургической няни.
Почему на меня нагоняет ужас этот сон? То, что происходит наяву, не менее страшно. Сырые, холодные подвалы огромного газоубежища битком набиты человеческими страданиями. Раненых, обожженных везут, несут днем и ночью. Тебе, Семен, и не представить, что делается сейчас в Верхневолжске. Тревога за тревогой. Нас, правда, первое время не очень бомбили. Говорили даже, будто Гитлер хотел сохранить наш город, чтобы разместить в нем войска по пути к Москве. Но в последние дни он, должно быть, раздумал. Его самолеты налетают то и дело. Ну от них все-таки нас как-то защищают истребители, зенитки. А вот на днях немцы прорвались к городу со стороны аэродрома. Установили там артиллерию. Это куда опаснее. От снаряда в убежище не спрячешься.