Здесь тихо и пахнет росой. Утро вытянуло из пустошей влагу и уложило её холодной, прозрачной мозаикой на ржавые перила. Наверное, они должны бы скрипеть на промозглом ветру, разгоняя безмолвие, но трогающий выбившиеся из моей причёски волосы воздух почти недвижим. И тут – тихо.
Сумка в моих руках не такая уж и тяжёлая. В неё я собрала все крохи собственной жизни, какие только смогла найти, описывая вещами глубокую, зияющую пустоту в центре собственной груди. Заполнить смогла от силы половину объёма, и верх саквояжа провисает, некрасиво морща плотную материю. Все эти запихнутые внутрь случайные тряпки и сломанные сувениры не объясняют нервное, почти судорожное напряжение, с которым я держу на весу саквояж.
Эта тягота, словно тянущиеся изнутри сумки ветки железных дорог, пронизывает сквозь кости мою руку, уходит под короткий рукав рабочей рубашки и длится по спине от лопаток и ниже по позвоночнику. Возможно, это от неё так мелко дрожат мышцы шеи, приподнимая маленькие волоски у основания головы. Возможно, именно от неё пересохло во рту.
Я думаю, что должна сейчас испытывать целую гамму чувств от горечи до предвкушения, а чувствую только ужас. Это не выпуклый ужас неженки, испуганной подступающим к горлу лезвием, и не холодный ужас старика, глядящего в пустые глазницы неизбежной нищеты. Это другой, наполнивший меня, словно баллонет, обучивший меня видеть иную реальность ужас. Единственное чувство, известное мне.
Мне следовало бы сейчас, окидывая взглядом старый, тяжело покалеченный бурями и годами дом, пытаться подобрать слова для приветствия, но я всё уже знаю. Помню, как говорить тихое, покорное судьбе «привет», делать вид, что всё нормально, и признаваться где-то внутри себя, что всё происходит действительно по моей воле.
Вижу впереди себя, словно призрак холодного будущего, свою собственную фигуру в тёмных брюках, рабочих ботинках и рубашке с коротким рукавом, поднимающейся на пару ступенек вверх, ставящей сумку на крыльцо, произносящей то самое «привет» и опускающей глаза. Не потому, что мне стыдно, а потому, что, уходя, я знала, что всё равно я вернусь назад. И он знал. А мы оба – мы в объятиях ужаса, мы знаем, что никогда и ничего не будет хорошо.
Здесь тихо и пахнет росой. Я стою перед старым, обветшавшим домом.
Мне не стыдно перед ним, перед этим домом, приютившим ребёнка, заплутавшего в пустошах и бывшего с ней очень строгим. Жестоким. Холодным. Ревностным. И единственным, способным её (меня, какой я была многие годы назад) защитить. Мне всегда говорили, что травма порождает травму, что привыкшие жить в напряжении механоиды будут всегда стремиться воссоздать для себя стресс. Чтобы жить в напряжении. И страхе. Ужасе, наверное, в моём случае. Потому, что иначе жить не умеют. Потому, что чувство беспомощности перед жизнью, лишённой этого страха, – всё равно что смерть. Хуже смерти. Потеря самоидентификации. Я всегда считала себя сильнее этого утверждения.
И наступил день, когда я прошла по этому самому, более серому – менее ржавому крыльцу в новых туфельках без каблучка. Меня, зажатого, сгорбленного подростка, обняла за плечи в потном неловком объятии поддержки толстая мастерица Центра, яркая, будто вечно спешащая куда-то. Такая, как полубезумные добрые тётушки из детских книг здешней старой и тронутой патологически насыщенной войрой библиотеки.
Когда читаешь про таких, то учишься им верить, но я не поверила. Когда меня нашли и пришли «спасать», я видела, я чувствовала тонкою поступью провидческого инстинкта, скользящего тихо, благостно по ободку радужки глаза, – я, выросшая с садистом, чувствовала садиста в ней, яркой.
И я с ней пошла. Самостоятельно, я не бежала, это казалось мне только моим решением. Мои новые туфельки спустились с крыльца, подняв этим облачко красной пыли, испачкавшей белые носочки с кружевной оборочкой, идущей вокруг резинки. Всего в паре метров нас ждал неприятный, старый паровой самоход на широких, тяжёлых колёсах.
Пока я шла, пока висело в воздухе пылевое облачко, я не обернулась назад. И я не положила руку на своё плечо, я не сказала: «Призрак-призрак, если хочешь – запрыгивай на закорки – вместе пойдём». Я не взяла с собой из этого дома Призрака, потому что знала – в этом доме нет призраков, кроме меня самой. И я не могла взять с собой дом.
Уродливый самоход ждал. Я села внутрь. Моя спасительница устроилась напротив. Она для меня, смотрящей холодным взглядом исподлобья, ещё не сняла маски сердобольной мастерицы, но уже стала моим врагом. Со временем я проиграла ей, со временем я её победила.
В моей жизни существовали минуты, когда я смотрела в безоблачное небо, сидя на подоконнике с ногами и наслаждаясь минутами тишины и тем, что страшное, тёмное окружение железных, скрежещущих стен уже не сжимается кольцом вокруг меня. В те же минуты мечтательности я будто упивалась тем, что у меня есть враг, что я ненавижу её синие тени на веках, убогую розовую помаду на потрескавшихся сальных губах. Душный запах пота, примешивающийся к сладкому, тяжёлому аромату туалетной воды. Но этот враг – он там… он далеко, у себя в кабинете на третьем этаже, а я тут, совсем в ином мире – с книгой, на подоконнике над широким креслом, недавно заново обитым зелёным плюшем. Мой враг – объективизирован, заперт в тело толстой женщины. Он – не вокруг меня, он не потолок и не стены. Он – не дом. И в эти минуты мне казалось, что я забыла кого-то важного внутри той железной пыточной камеры, где я выросла и где жила с пяти до четырнадцати лет. И этот кто-то не может уйти в найденную мною свободу, потому что он и есть эта пыточная.