Пророки страдали косноязычием.
Донося до смертного слуха Божий голос, они истощали все силы, давились, их била падучая.
Чем ближе к истине, тем людям труднее даются слова, и жизнь наша, в сущности, невыразима. Судьба – это не хронология жизни, а тайна ее, ее скрытая сила.
Итак: эмиграция.
Что я видела, когда закрывала глаза, и картина абстрактного для меня перемещения посторонних людей из одного географического пространства в другое тревожила воображение своими размытыми подробностями?
Избитая книжная явь: кудрявый барчук в темно-синей матроске, Цветаева, вся в папиросном дыму, огни парохода, с томительным шумом влекущего русские судьбы к далеким, чужим берегам.
Да, люди хлебнули, и это я знала. А многие и захлебнулись, ушли – в матросках и шляпах – на самое дно, где водоросли оплели их по горло.
Считается, что нигде так не обнажается человеческая природа, как в самых экстремальных ситуациях. Война, например. Близость смерти. Блокада.
Но это и так, и не так.
В экстремальных ситуациях человек напоминает раненое животное, у которого затормозились рефлексы и оно кажется мертвым. Единственно важным становится тело, которое нужно сберечь.
Душа замирает в бездействии.
А вот раскрываются люди тогда, когда идет ставка на их личный выбор. Когда им мерещится, что от их воли зависит не только их частная жизнь, но жизнь большинства и движенье планет, и ход исторически важных процессов – и много всего, что на самом-то деле не подозревает об их суете. Забыть, что «судьба человека от Господа», как сказано в Библии, проще и легче, чем, скажем, забыть даты жизни и смерти неблизких друзей.
Память наша лукава.
Моя эмиграция – это судьба, но только не в узком, практическом смысле, а именно в том, в каком я понимаю случайность любого большого решения и одновременно – его неизбежность.
Однажды в июле прибило меня волною событий к раскормленной Вене. В ней пахло печеньем, горячим асфальтом, а в парке, куда мы ходили гулять, цветами и травами. На кухне встревоженные переселенцы варили большие и гладкие яйца в огромных кастрюлях, при этом считая чужие доходы. Боялись потратить копейку, но тратили, поскольку вокруг было много соблазнов: во-первых, конечно, Макдоналдс, а рядом – большой венский рынок. Куда-то нас часто возили гуртом: сажали в автобус со скошенным верхом, и маленький грустный шофер Эдуард считал наши разгоряченные головы. В конторах, куда нас возили гуртом, всегда было много анкет. Боясь ошибиться, соврать чужой власти, мы их заполняли прилежно, как дети.
Все ждали, что будет визит к гинекологу, но этого не было. Только рентген: нельзя завозить с собой туберкулез, а если завез, то сиди в карантине.
Однажды на кухне кудрявый, но с лысиной, блестящей, как таз посреди муравы, работник торговли сказал, что в метро вполне можно ездить без всяких билетов. Какой-то был трюк, но ему не поверили: ты свои советские штучки брось – здесь, милый, Австрия.
Но Австрия перевернула страницу, открылась другая картина: Италия.
Вокзал. На вокзале старуха – вся в розах, больших и бумажных. С тележкой. В тележке – собачка, и тоже вся в розах. Старуха – безумная, все к ней привыкли. Собачка грызет шоколадку кудрявым, ввалившимся ртом…
Зной этого города был еще жестче, чем зной старой Вены. Купаться нельзя: воды мутного Тибра несут в себе грязь и отраву. Мы украдкой плескали на себя из фонтанов, снимали сандалии и погружали в воду отекшие ноги. Подошвы касались блестящих монеток: туристы мечтали вернуться обратно и снова увидеть развалины Рима.
Чужой темперамент пугал и притягивал: водители так проклинали друг друга и, высунувшись из окошек, кричали так громко, что эти их крики, плевки их проклятий, гудки и угрозы сливались в какую-то дикую музыку, исполненную сумасшедшим оркестром.
Гостиница была раскалена.
Наши женщины, забыв о приличии, строились в очередь, желая воспользоваться общим душем, в простых белых лифчиках. Босыми, но в юбках. Сквозь полураздетый их строй проплывали, как утки, арабские скромные жены, спеленутые до бровей черной тканью. Их муж жил в другой, как сказали «роскошной» гостинице с младшей, последней женою. А эти, числом, скажем, шесть или восемь, томились от скуки и от любопытства. Однажды они постучали к нам в дверь и знаками смуглых и женственных пальцев спросили, не знаем ли мы, чем открыть коробку сардин: очень проголодались.
В обед подавали фасолевый суп с горячим поджаристым хлебом, на завтрак – горячие булочки с джемом. Народ налегал на вино из кувшинов, вино было розовым, явно домашним.
На римских развалах лежали вповалку дешевые туфли, одежда и сумки. Мы знали, что римляне – вроде цыган: они говорят тебе «двадцать», ты им «пять». Сторгуетесь. Главное – не уступить.
Неделя прошла, а потом, принарядившись, мы переселились в Ладисполи – город, до этого живший спокойно и тихо.
Песок его берега был ярко-черным, сверкал, как хрусталь. Нам всем полагалось ходить в синагогу, но не для молитв, а для разных бесед. Раввин из Питера с детским именем Гриша, здесь ставший Давидом, учил нас, птенцов, еврейским законам, читал нам из Библии. Птенцы удивлялись, узнав, что в субботу нельзя даже ездить на автомобиле, и очень гордились, что мы повторили поступок решительных предков: алкая свободы, ушли из Египта!
По пятницам всем нам дарили по курице, уже размороженной, жирной и белой. На курице ярко краснела наклейка со словом «кошерная», только написано большими латинскими буквами: «Kosher».
Я помню, как пахло в садах виноградом, и как по песку, торопливо пружиня, ходили торговцы с тяжелою кладью: браслетами, бусами, кольцами, брошами. Они приезжали сюда из Туниса, где все эти камни – агат, хальцедон и даже любимая мной бирюза – стоят копейки. А вырвавшимся из Египта хотелось купить и украсить себя даже в этих, весьма непростых, обстоятельствах жизни. Они были алчным советским народом, привыкли давиться по очередям, привыкли «хотеть», «доставать», «рвать из рук».
Оранжево загоревшие женщины кивали тунисцу, и он подходил, улыбаясь всем ртом, блестел черным потом, снимал свой лоток с костлявой, натруженной, мокрой груди – и переливались под солнцем сокровища, и женщины, хмурясь, их перебирали, и вешали на свои скользкие шеи огнистые бусы, а в уши вдевали зеленые серьги, и вскоре мужья их, не в силах противиться, вступали с торговцем в тоскливые споры, пытаясь купить, ничего не платя. Но кроткий торговец мотал головою, и сделка заканчивалась, как обычно: один, получивши гроши, надевал лоток на костлявую грудь, а другой, махнувши рукой, убирал кошелек подальше от глаз, укрывал полотенцем, подкладывал под облысевший затылок, откуда никто бы его не похитил, и даже цунами – случись оно вдруг – сначала бы смыло весь город Ладисполи, и всех итальянцев, и их детей, и ребе Давида с его синагогой, а только потом – этот вот кошелечек…