При каждом потуге её живот раздувается до отвратительных размеров. Он смотрит на него и боится. Вот-вот, думает он, эти уродливые растяжки станут трещинами, а трещины зазияют кровавыми ранами, из которых покажется густая краска крови и поползет по ее натянутым бокам. Но этого не происходит. Кожа выдерживает все.
Пахнет родами. Сырым мясом. Живыми внутренностями. Потом. Она хрипит и скулит сквозь зубы, но спасительная муть и глушь вокруг, как в контузии, заглушает для него этот непереносимый аккомпанемент. Она уже и не человек вовсе. Он не человек тоже, пока способен спокойно наблюдать происходящее. Он хочет выйти. Но не может пошевелиться. Он хочет закричать. Но не способен выдавить и звука из разинутого рта. Ему нужно быть здесь.
Его узкий взгляд вдруг расширяется, становится панорамным. Он замечает, что в палате есть еще люди – человечки в белых халатах. Их слишком много. Они кривенькие и суетливые. По-дурацки быстро, как в ускоренном режиме прокрутки кинопленки, они бегают вокруг неё, обступают, тычут в тело приборами, щиплют за кожу, ведут себя, как дикарские детишки при встрече с белым человеком. Заглядывают внутрь. Она ревёт вепрем. Он закрывает руками уши, но продолжает смотреть.
– Его нет! – орут врачи хором, – Ребёнка нет!
Все стихают на секунду. Чтобы она заорала с новой силой:
– Лёня, он в тебе! Он теперь в тебе!
Человечки синхронно оборачиваются и впериваются в него, как обезьяны. Лиц не видно – одни чёрные глаза и хирургические маски. Он смотрит вниз – его живот округляется и растет на глазах. Ещё пару секунд и он не видит свой пах, ноги. Внутри него начинает что-то толкаться. Из бока под ребром выползает детская пятка. Его колотят под ребро изнутри. Что-то новое. Замутнённость пространства проясняется, когда ей надо бы затопить все вокруг.
– Рожай! – кричит она, – Лёня, рожай, иначе он задохнется в тебе! Он умрёт в тебе, слышишь!?
«Как рожать-то, дура?» – думает он про себя, но ничего не произносит. Но здесь и сейчас говорить не обязательно. Она читает его мысли, но заливается слезами, задыхается и лишь указывает глазами на скальпель, который, конечно же, оказывается у него под рукой. И уже в руке против его воли.
– Режь! – он слышит ее мысли.
– Реееежь! – наконец, набравшись последних сил, вырывает она из своей глотки вопль, и вены на её шее надуваются жирными червяками.
Он послушно не выбрасывает скальпель, сжимает его только крепче.
Секунда задержки – он просто не знает, где лучше полоснуть, чтобы не поранить внутри младенца. Тело раздулось и сталось будто бы не его, потому и кромсать его не страшно и не жалко.
Он выдыхает и, как стеклорезом, от солнечного сплетения до паха – одним резким ровным движением сверху вниз. Скальпель хорош. Сначала вываливаются кишки. Он пытается их подхватить руками, собирает в охапку.
Но ребёнок не пробился через плаценту – кожи нет, живот развернут, но есть еще одна молочная, полупрозрачная плёнка – и младенец бьётся в неё. Он, боясь поранить ребёнка, роняет скальпель и рвёт плаценту руками. Протыкает её пальцами, как полиэтиленовый пакет и тянет в разные стороны. Новорожденный вываливается из него на пол – мокро, склизко, с мерзким шлепком, как мокрый снег.
Он не успевает поймать его одной свободной рукой, в другой же – кишки.
– Ты уронил его! Ты убил его, сволочь, убил! Как ты мог?! – она снова вопит. Но ребенок ещё дышит и нервно дёргается.
Он выпускает кишки из рук и вместе с ними обессиленно падает на колени. Его внутренности основательно вываливаются на пол. На ребенка. В них он разгребает его, находит заново, берёт на руки и смотрит на неё. Малыш начинает кричать. Наконец, она улыбается, и заваливается тут же устало навзничь словно только что она его родила. Врачи аплодирует и ликуют.
Он переводит взгляд на ребенка. Это мальчик. Сын. Младенец вдруг замолкает. Дышит спокойно и даже будто бы намеренно сдержанно. У мальчика слишком взрослый осознанный взгляд, словно сообщающий что-то. Леденящее душу выражение глубокой мудрости. Он хочет отбросить сына в сторону и уйти прочь, волоча за собой свой кровавый ливер, но не может этого сделать – его руки вросли в ребенка, в его спину. Нет, у них срослась не просто кожа, не эпидермис – он напросто не видит своих кистей, они в младенце, внутри, как часть его, будто ребенок – это продолжение рук отца. И они продолжают сращиваться. От ужаса у него случается приступ удушья. Словно из палаты мигом выкачали весь кислород.
Она же тихо стонет с родильного стола, закатив глаза. Сначала это походит на подлинное страдание, потом на притворство, после на оргазм. Сквозь, вздохи она начинает бормотать:
– Кажется, началось… Лёня, кажется, началось. Началось, Лёня!
И тут наконец он проснулся. Впервые в жизни не различив, что пугает его больше – кошмар или реальность. Заглотнул воздуха, будто вынырнул со дна.
– Лёня, кажется, началось! Лёня! Да, проснись же ты, твою мать!
Его жена сидела у него на груди, отчего было трудно дышать. Она трясла и колотила его.
– Господи, Лёня, проснись! Что делать-то? Началось!
Леонид открыл глаза. Рядом с ним – говорящее обо всем пятно на белье. Отошли воды. Алина сползла с него на кровать и сидит на коленях. Она переводит полудикий взгляд со своего живота на лужу под собой, потом на мужа и снова на живот. Зажимает подолом ночной рубашки промежность. Зажимает рот ладонью чтобы не заплакать. Но все равно плачет – просто беззвучно. Слез сразу много, как плеснули ушатом. Странное дело, но она не понимает, отчего они льются. Ей дьявольски страшно. И она на грани обморока от иступленной радости. Она хочет бежать вникуда, как при мыслях о неминуемости смерти. И она замерла, как опоссум, не желая растерять и капли от сумрачного экстаза, какой случается при вести о смерти другого. Вместо тебя.
Да, тогда и вправду все началось.