Мама, когда ты умрешь, напиши мне письмо – это все сон или нет.
Гриша, 6 лет
Сижу в аэропорту. Рейс на Прагу задерживается. Смотрю в окно. Нашего самолета пока не видно.
– Я тоже курил, три пачки в день. Мотор отказал. Теперь хожу дышать в курилку, – заводит со мной разговор некто с орлиным взором.
Не дождавшись ответа, он подсаживается к другой женщине – видимо, с тем же сообщением.
Как-то в большой компании я увидела маленького старичка в голубом костюме и белой рубашке, он ходил между гостями и рассказывал историю.
– …Перелез и говорю: скорей сюда плоскогубцы! А он меня не слышит. Или его выследили?
Сказал – и пошел к следующему.
– С той стороны – тишина. Думаю – все, конец. И тут…
Так он и рассказывал – каждому по кусочку. Кроил мелко. Народу много – история одна. Никто ее целиком не знает, кроме него. Сам маленький, а история у него большая, на сотню человек хватит.
Мой московский приятель все записывает. В нагрудном кармане – блокнот и ручка, для походных мыслей. В его комнате даже стены расписаны словами. При этом он свой почерк не разбирает.
– Ничего, когда-то все соберется в целое жизни.
– Целое жизни – что это?
– Все что попало, – говорит.
– Никакой иерархии ценностей?
– Никакой.
– По-твоему, целое жизни – это архив, где все единицы хранения равны?
– Именно так.
– Посадка. Пристегните ремни!
Мои соседи надвинули черные повязки на глаза. Старые безоружные пираты – головы свисают, рты открыты. Зато можно спокойно (или неспокойно) писать послание первокурсникам. Пятьдесят человек ждут начала занятий. Заглядывают в компьютеры, а там – ноль.
Дорогие мои, начну свысока (самолет меж тем набрал предельную высоту): абсолютная свобода аморфна, у нее нет никаких видимых признаков – ни цвета, ни очертаний, ни границ. К абсолютной свободе наши занятия не приведут. Разве что подведут.
Наша задача скромней – иметь дело с предметами, которые не что иное, как помещение свободы в разные формы.
Свобода и форма.
Форма выражения свободы.
Это то, чего ищет всякое искусство.
Взглянем на наших собственных детей. Они куда свободнее нас, поскольку находятся в неустанных творческих поисках. Отсутствие жизненного опыта у них компенсируется невероятным воображением.
Однако превращение во взрослых заставит их задуматься о том, как отразить или выразить реальное, видимое, а не только воображаемое. Как нарисовать или вылепить то или это. Тут и происходит ломка.
Когда мы были маленькими, звуки и линии органично связывались в нас через ритм. Если бы мы двигались дальше по этому пути, то дошли бы и до отражения реальности. Но не общей. А своей собственной.
Бессмысленное требование научиться рисовать, похоже, привело многих к неверию в свои силы. Вернемся к тому моменту, когда мы стали связывать изобразительную деятельность с умением копировать жизнь.
Начнем с простых упражнений. Через каляки-маляки, которые есть не что иное, как метод анализа простых форм (дети с этого начинают!), мы попадем в мир искусства. Оно, как и мы, в вечных поисках. Только подумайте, что бы стало с Рембрандтом, если бы ему показали картину Клее! Для нас они классики – оба. Мы не знаем, как будет развиваться искусство в эпоху компьютеризации, когда реальность строится в виртуальном мире. Но какие бы трансформации ни переживала форма, ее строительным материалом есть и будет божественная материя.
Как же образуется форма?
Некоторые вещи придется просто копировать – чтобы понять, как они образуются. Это как стихи наизусть заучивать.
Очень важно выполнять задания. Отнеситесь к этому как к послушанию, не ждите немедленного результата, просто выполняйте задания. У кого туго со временем – обращайтесь ко мне, дам взаймы без процентов.
Не предлагаю вам ничего, что вы не могли бы сделать.
Все случится само по себе.
Со взрослыми я впервые начала заниматься в иерусалимском Музее Израиля. Это были, правда, весьма специфические взрослые, умственно отсталые и душевнобольные. Они были не способны осмыслить никакой опыт и этим отличались от нас, автоматически причисляемых к категории нормальных.
К счастью, я не психолог по образованию, с меня никто не требует дефиниций. Какими бы мы ни были, мы плачем, когда нам больно, смеемся, когда смешно, грустим, когда грустно. Однако бывает, мы вдруг мрачнеем, когда все веселятся, или слезы не пророним, когда больно. Почему? Не знаю. Но причина наверняка есть, за каждым таким случаем что-то стоит.
Искусство выявляет состояние души. Терапия искусством не устраняет причин, но своим воздействием на иррациональное помогает справиться с теми глубинными явлениями, которые не формулируются в словах. Невыразимые состояния находят разрешение в красках и формах. Творчество высвобождает из-под спуда не только грусть и печаль – оно дает выход радости. Радости бытия, радости быть тем, кто ты есть.
Моим больным ученикам нравилось рисовать и лепить вместе, нравилось повторять то, что у них получалось, нравилось, когда их за это хвалили, нравилось пить на переменке чай с печеньем, нравилось устраивать спектакли по праздникам. Их любовь была безграничной – почти все хотели на мне жениться, и мужчины и женщины, каждый норовил меня поцеловать или обнять (а объятия у них очень крепкие). Так же бурно они расстраивались, если что-то у них не выходило. Обижались, если не оказывалось под рукой того, что им в этот момент нужно, плакали, если не скатывался шарик…
Однажды двадцатилетний олигофрен Дуду спросил у меня:
– Ты постриглась?
Я поймала его взгляд: он смотрел мне на грудь, туда, где обычно был прицеплен беджик Музея Израиля – фотография с именем, и на этой фотографии у меня были длинные волосы.
– Да.
– Зачем ты это носишь? – спросил он.
– Чтобы знать, что я – это я.
Он подпрыгнул на месте, замахал руками:
– Я тоже хочу знать, что я – это я!
Я предложила ему нарисовать себя, принесла из учительской пластиковые рамки для беджей, он сам написал «Дуду», мы вложили его «фотографию» с подписью в рамку и прицепили на грудь.
Конечно же, всем захотелось ощутить: я – это я. Пришлось каждому дать по картонке. Все быстро нарисовали себя и написали свое имя. Понятно, что реализмом тут и не пахло. И все же эти оформленные кружочки и закорючки выглядели как настоящее удостоверение личности, и мои пациенты, нацепив «себя» на грудь, ринулись на выход, к автобусу. Воспитательницы остановили их: снять немедленно, мы едем в городском транспорте! Однако уговоры не подействовали. Пришлось мне ехать вместе с ними, с музейным беджем на груди.
В автобусе было весело. Уставшие после рабочего дня люди улыбались нам, а может, в глубине души и завидовали – ведь не всем относящим себя к категории нормальных дано знание: я – это я.