В этой книге собраны девять историй, объединенных одной, ушедшей от нас, но не забытой эпохой. Это эпоха советского детства, в которой мальчики хотели полететь в космос и поймать шпиона, а девочки мечтали о любви к героям-летчикам и о крепдешиновых платьях, как у актрис. Это истории, которые не оставят равнодушными тех, кто помнит собственное детство, на какие бы годы оно ни пришлось, и радуется возможности увидеть в зеркале и себя, и своих восьми-девяти-десятилетних родителей.
Мальчишки и девчонки смотрят на нас из сороковых, пятидесятых, шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых и подмигивают нам. Они так похожи на нас.
Первый раз Димка влюбился в четыре года. Ей исполнилось шесть, она была воздушна и сказочно прекрасна в небесно-голубом платьице, перешитом из газовой блузы своей длинноносой матери. От нее пахло грушами и жженым сахаром, и имя Гуля ей очень шло.
Когда тетя Маруся спросила, понравилась ли ему девочка, Димка задвигал носом, вспоминая ее праздничный съедобный запах, и ответил: «Очень». И в тот же день он поцеловал новую знакомую в щеку. Гуля ничуть не смутилась, а лишь погрозила ему пальчиком, точно взрослая.
Это первое осмысленное сердечное притяжение томилось в Димке ровно неделю – с понедельника по воскресенье – и растворилось в воздухе, как выпаренное молоко, оставив невесомую запекшуюся пеночку где-то на донышке сознания. Подружку увезли в Самарканд к бабушке. На прощание Гуля подарила ему зеленый карандаш – от него тоже пахло карамелью, и Димка постоянно грыз его, пока тот не раскололся пополам.
Запахи окружали Димку с рождения. Родился он в августе сорок первого, до срока, в поезде на пути в Ташкент, куда маму и тетю Марусю, ее младшую сестру, спешно эвакуировали из Ленинграда вместе с архивом Пулковской обсерватории. День гибели отца в боях под Лугой по фатальному стечению обстоятельств совпал со днем рождения сына. Мама же сойти с того поезда не смогла – ушла в горячке тихо, под убаюкивающий стук колес и рваные песни одуревших от жары пассажиров, до самого последнего мига прижимая пылающие сухие губы к лобику новорожденного сына. Старенький фельдшер ничем помочь не смог, лишь тяжело вздохнул да тайком перекрестил восемнадцатилетнюю испуганную тетю Марусю, совершенно непредставлявшую, что делать с пищащим кульком и как вообще жить дальше.
Впоследствии тетя рассказывала Димке историю его рождения несколькими словами: «поезд», «жарко», «мало воды», «мало тряпок» – и каждый раз прятала от любимого племянника слезы – так глубоко сидели те августовские дни в ее сердце. Димка же во время этих скудных рассказов неизменно слышал запахи: угольной пыли, мазута, кислого людского пота в вагонах и хлеба с луком. Много раз вместе с мальчишками он бегал к железнодорожному вокзалу, вбирал ноздрями деготный дух шпал и промасленного металла, вслушивался в журчащий говор вокзального люда, трогал рукой раскаленные от зноя блестящие рельсы и говорил сам себе: «Вот я родился».
В Ташкенте тетю Марусю определили в многодетную узбекскую семью. В их дворе поселились еще несколько эвакуированных ленинградских женщин с детишками, и к моменту, когда Димка начал говорить, оказалось, что он одинаково хорошо понимает и русский, и узбекский, и таджикский, и даже каракалпакский – от шумных многочисленных соседей, по очереди нянчивших его.
Тетя Маруся работала секретарем-стенографисткой в районной администрации, представлявшей собой кособокое желтое здание с толстыми, будто вспухшими от водянки ногами-колоннами и щербатыми, как стариковские зубы, ступенями. Димка оставался днем с бабушкой Нилуфар – большой, доброй, усатой женщиной, коричневой от вечного ташкентского загара. Она поила его кумысом и вместо соски давала пожевать вяленый урюк, предварительно выгрызая косточку тремя оставшимися зубами. Бессчетные ее внуки спали днем с Димкой в обнимку на вытертом узорчатом ковре, а ночью тетя Маруся брала племянника к себе, свято веря, что именно русская колыбельная про серенького волчка поможет ему вырасти крепким и здоровым, да и просто выжить.