1. Для кого восходит Солнце? Или: Сияй, сияй, моя звезда!
Ничего не случилось.
Просто он был молод, полон сил и потому счастлив, хотя и не понимал этого. Впереди, насколько хватало взгляда, простиралась долгая жизнь, в которой предстояло совершить нечто головокружительное.
Иначе – зачем жить?
Учитель русского языка и литературы Герман Львович Романов шел по проспекту Пушкина «на службу» – в школу № 17 им. Ф.М. Достоевского, где он работал третий месяц после окончания Белорусского государственного университета им. В.И. Ленина. На дворе стоял октябрь 1984 года. Минск накрыла скоротечная, и потому особенно впечатляющая, пора золотой осени.
Этот отрезок пути – по улице, названной именем комиссара Притыцкого, по прямой, упиравшейся в проспект Пушкина, с горы вниз и потом опять слегка в гору – занимал ровно девять минут. Романова неизменно встречало ликующее светило, дружески выкатывающее ему навстречу, и ближайшие девять минут казались ему вечным, нескончаемым праздником. Даже когда оставалось всего две минуты (от проспекта до школы – две минуты с небольшим: он давно разметил свой путь по минутам), которые приятно дробились на сто двадцать семь мерцающих звездным светом секунд, вечность оставалась вечностью: неприятное отодвигалось далеко вперед, за тот горизонт, которого еще и не видно из-за грязных крыш серых панельных девятиэтажек, где уйма уютных квартир лепились бочок к бочку плотными сотами.
Но обшарпанное крыльцо школы (семь ступенек), скрипучие высокие двери, тесный коридорчик, а вместе с ними ощущение гнетущей атмосферы, которая наваливалась невесомой тяжестью тумана, грубо обрывали границы вечности.
– Выше знамя советского спорта! – раздавался из невидимого рупора над ухом бодрый баритон физрука, Юрия Борисыча, явившегося в вестибюль словно ниоткуда (его отличительная легендарная особенность: материализоваться в любое время в любом месте школы, и тут же исчезнуть, будто дух) – откуда-то из своих обширных владений, которые начинались раздевалками, продолжались огромным спортивным залом, а заканчивались его персональным кабинетом, который начинался просторным диваном, а заканчивался шторами, за которыми начинались еще какие-то дебри. Из-под козырька бейсболки плотоядно блистали глаза сердцееда, горбатый нос заканчивался классическим, словно крылья реактивного истребителя, разлетом густых усов, под которыми всегда шевелилась улыбка, приоткрывающая перламутр снежно-белых зубов. Высокая спортивная фигура (легкая сутулость, как у борзой или гончей, срифмованная с линией носа, только подчеркивала суховатость и подтянутость стройного тела, всегда готового к подвигам), длинные мускулистые руки, всегда ровное оптимистическое настроение, слабый водочный перегар, перебиваемый запахом шикарного одеколона, – вот вам облик местного идола и кумира как учителей, так и учеников.
– Что-то нынче ты не весел. Что ты голову повесил? – интересовался Юрий Борисыч, который воспринимал уныние даже не как отсутствие ума (это само собой), а просто как смертный грех (хотя верил он, кажется, только в то, что люди – это неисправимо подлые существа; но это никогда не портило ему настроения; наоборот, всегда добавляло, потому что быть первым среди подлых было для него делом чести).
– Все в порядке, как обычно, – старался парировать саблевидной улыбкой дружеский выпад начинающий учитель Романов.
– Сила воли плюс характер, старина. Сейчас посмотришь на моих кобылок из 11 «Б», и у тебя все поднимется: и настроение, и голова. В смысле головка.
Он никогда не смеялся своим шуткам, только улыбался, предпочитая любоваться смехом других (преимущественно женщин, само собой).
– Виктория! Ко мне! – внезапно рявкнул он, не поворачивая головы.
Перед ним тотчас явилась ученица, судя по всему, 11 «Б».
– Почему одета не по форме? Где спортивное трико, обтягивающее мышцы подтянутых ягодиц? – продолжил он, по-прежнему глядя на Романова.
– Юрий Борисыч…
– Минута на размышление, раскаяние и исправление. Исчезни, милое видение.
– Юрий Борисыч, я не смогла…
– Получишь двойку, нимфа. Придешь отрабатывать. А я дорого возьму… На урок в таком виде, в брюках, не пущу. Вопросы есть?
Девушку будто ветром сдуло.
– Сила воли плюс характер. Самое главное – самому не нарушать простых правил, которые ты же и придумал. Тогда партия коммунистов, как и мафия, будут жить вечно. Сегодня День учителя. Объявляю сбор в подвале у военрука, георгиевского кавалера и доблестного ветерана. Выше знамя!
Романову показалось, что последние слова были произнесены усатым привидением, бесследно растворившемся в вестибюле. Баритон раздавался уже на спортивной площадке возле школы. Рядом никого не было.
Вдруг распахнулась дверь – и вместе с потоком света, озарившего вестибюль из коридорчика (дверь на улицу уже не закрывалась: опаздывающие валили лавиной), внесло Виту из 10 «Б», того самого, куда Романов должен был спешить на урок литературы.
– Здравствуй, Вита, – сказал Герман Львович, здороваясь первым, и отчего-то отвел глаза.
– Здравствуйте, – ответила Вита, не поднимая глаз и одергивая короткое школьное платьице.
Потом подошла директриса, Маргарита Петровна, и с укором поздоровалась первой.
– Вы не очень спешите сеять разумное, доброе, вечное. В каком классе у вас урок, Герман Львович?
– В 10 «Б».
– Какая тема, если не секрет?
– Достоевский. «Преступление и наказание».
– Обожаю Федора Михайловича. Это именно разумное, вечное. А вам по доброму вам завидую: перед вами начинает открываться целый мир под названием душа человека! Дерзайте, юноша!
В этот момент прозвенел звонок на урок – на первый урок из предстоящих сегодня шести. Солнце погасло. Теперь эти шесть уроков казались вечной, нескончаемой, никому не нужной каторгой. В университете Романов толком так и понял, почему же время являлось свойством материи. Только здесь, в средней общеобразовательной школе, до него дошло: время становится материальным понятием, если занимаешься нелюбимым делом. Он стал ненавидеть время – но он научился и любить, и ценить время, то время, которое он находился вне стен школы.
Вне стен школы он робко пробовал писать свой первый рассказ, прорубая окно к своей свободе. Он назывался так: «Сияй, сияй, моя звезда!» Название было честным и правильным; но вот все остальное было какой-то чудовищной ложью, которая тем более терзала душу и задевала достоинство учителя русского языка и литературы Германа Львовича Романова, чем больше старался он не врать себе.
…Таким видится мне сегодня, почти четверть века спустя, начало моей сознательной жизни. За это время я превратился из человека в личность, я познал сладость и горечь жизни, я почти перестал бояться смерти. Я отравлен вкусом счастья, душа моя изнывает от любви к прекрасной женщине. И от этой женщины я, кажется, ухожу. Если уже не ушел.